Шрифт:
Пушкин настаивал на необходимости ободрения и приводил в пример тех же Шекспира, Тассо, Мольера, Вольтера, да еще и Карамзина и Державина. «Из неободренных вижу только себя да Баратынского — и не говорю: слава богу», писал он. Но с негодованием отвергал покровительство равных. «У нас писатели взяты из высшего класса общества. Аристократическая гордость сливается у них с авторским самолюбием. Мы не хотим быть покровительствуемы равными. Вот чего подлец Воронцов не понимает. Он воображает, что русский поэт явится в его передней с посвящением или с одою, а тот является с требованием на уважение, как шестисотлетний дворянин, — дьявольская разница!»
В споре этом Рылеев был на стороне Бестужева. И позже, когда Пушкин отвечал уже в стихах Булгарину, Рылеев ему написал единственное сухое и нравоучительное письмо.
«Извини, милый Пушкин, что долго не отвечал тебе; разные неприятные обстоятельства, то свои, то чужие, были тому причиною. Ты мастерски оправдываешь свое чванство шестисотлетним дворянством; но несправедливо. Справедливость должна быть основанием и действий и самых желаний наших. Преимуществ гражданских не должно существовать, да они для поэта Пушкина ни чему и не служат ни в зале невежды, ни в зале знатного подлеца, не умеющего ценить твоего таланта. Глупая фраза журналиста Булгарина также не оправдывает тебя, точно так, как она не в состоянии уронить достоинства Литератора и поставить его на одну доску с камердинером знатного барина. Чванство дворянством не простительно, особенно тебе. На тебя устремлены глаза России; тебя любят, тебе верят, тебе подражают. Будь Поэт и гражданин. — Мы опять собираемся с „Полярною“. Она будет последняя; так, по крайней мере, мы решились. Желаем распроститься с публикою хорошо и потому просим тебя подарить нас чем-нибудь подобным твоему последнему нам подарку. — Тут об тебе бог весть какие слухи: успокой друзей твоих хотя несколькими строчками. Прощай, будь здрав и благоденствуй.
Твой Рылеев
На днях будет напечатана в „Сыне Отечества“ моя статья о Поэзии, желаю узнать об ней твои мысли».
Это было последнее письмо в Михайловское. Дальше обстоятельства сложились так, что писать уж не пришлось.
21. ПРЕДЧУВСТВИЕ
Из раскрытого окна был виден двор с свежевыкрашенными баканом хозяйственными пристройками, сияющими на солнце коричнево-красным маслянистым блеском. Черно-пегая корова медлительно бродила по траве, отмахиваясь от мух тонким, как веревка, хвостом с ощипанной кисточкой на конце. Следом за ней вышагивал сине-золотой петух, останавливаясь изредка, поджимая ногу. У сарая на желтом песке серебристо посверкивал забытый топор. Горничная Луша в ярко-розовом ситцевом платье развешивала на веревке белье.
— Фламандская школа, — пробормотал Михаил Бестужев, зарываясь до ушей в пуховое одеяло.
Его знобило. Вот уже шестой день отлеживался он от лихорадки в дальней комнате у Рылеева, заболев сразу по приезде в Петербург к брату. Рылеев настоял, чтобы больного перевезли к нему. Хотя Наташа в отъезде, но в доме есть женская прислуга и за ним будут ухаживать заботливо.
Ночью его била лихорадка, сон был тревожный, прерывистый. То и дело возникали лица знакомых и полузнакомых литераторов, бывавших в доме у Рылеева. Они вели себя шумно и бестолково. То пели хором, нелепо вздымая бокалы над головой, то, будто испугавшись, умолкали, и перешептываясь, прятались под стол, прикрываясь длинной скатертью. Вдруг неизвестно откуда возникал чопорный Грибоедов и, взгромоздившись на стул, кричал петухом, а добродушнейший Дельвиг размахивал ножом и вопил: «К барьеру, к барьеру!», и горничная Луша тащила корыто, полное кочнами капусты. Он просыпался усталый, ослабевший от бредовых видений, понимая, что все это отголоски «русских завтраков» Рылеева, на которых когда-то бывал не раз, что все это только сон и бред, успокоившись, засыпал. И снова Левушка Пушкин, ероша светлые кудри, кричал: «Я знаешь, няня, влюблена!» А комендор Кронштадтского форта, взбалмошный начальник брата Николая генерал Леонтий Васильевич Спафарьев командовал: «Затуши маяк! Да будет тьма!» И пищала маленькая дочка Рылеева Настенька: «Целуй ручку папеньке! Он добрый…» Нелепые эти сцены и выкрики почему-то казались страшными, хотелось крикнуть, разогнать всех, но что-то сжимало горло… Он просыпался, почувствовав под щекой сырую подушку, вытирая горячий вспотевший лоб. К утру он забылся. И, проснувшись, испытывал блаженную слабость.
За ночь жар спал, и теперь лишь изредка познабливало, можно впервые оглядеться вокруг. Фламандский дворик позади сурового здания Российско-американской компании, так непохожий на петербургские темные дворы-колодцы, располагал к ленивым, необязательным размышлениям. К тому же сверху доносились слабые звуки клавесина. Играла жена Сомова, столоначальника в Правлении компании. Похожие на детский лепет звуки гавота Люлли, безоблачное голубое небо, изумрудная трава, корова… Странно, что Рылееву, такому романтическому, погруженному в возвышенные раздумья, охваченному гражданственным пылом, пришла в голову мысль завести в Петербурге корову. Две лошади на конюшне — это понятно. Но корова… А может, в душе всякого русского дворянина, как и у любого русского мужика, таится мечта о сельской жизни? Может, это только воля случая, игра судьбы, что Рылеев — поэт, рьяный деятель тайного общества, а не помещик, подсчитывающий доход от урожая ржи и пшеницы? Могло бы быть и такое, но представить немыслимо.
Горничная Луша протянула веревку прямо перед окном, повесила широкую белую юбку. Ветер подул, взметнул пышные оборки. Похоже на облако. Будто к окну спустилось мягкое, ватное облако… Кажется, опять начинается жар.
Дверь отворилась. Рылеев, хмурый, озабоченный, как бы заспанный, вошел, подвинул к кровати кресло, уселся, спросил:
— Тебя кормили? Что ты ел?
— Капусту. И пил чай.
— Изверги! Капусту больному! Ничего не могут без Наташи! Сейчас же прикажу сварить манную кашу!
Он рванулся к двери, но Бестужев остановил его.
— Постой! Я сам просил капусту. Надоела каша.
— Тогда кисель. Доктор сказал…
— Да брось, Кондратий, милый! Умерь свой пыл. Послушай музыку, там наверху играют. Теперь она вальс Грибоедова играет. Прелестная штучка…
— В музыке Грибоедов — дилетант.
— А в литературе?
— Гений. А по судьбе — дипломат.
— По судьбе? Выходит, ты по судьбе правитель канцелярии?
— Моя судьба еще не завершилась. Гадалка Ленорман в Париже, та, что предсказала судьбу Наполеона, сболтнула, что я умру насильственной смертью.
— И ты запомнил?
— Представь, что до этой минуты не вспоминал. Так я скажу насчет киселя?
И он вышел из комнаты.
Он вернулся в свой кабинет раздраженный. Как трудно снова приниматься за стихи даже после десятиминутного перерыва. И этот Мишель с его рассуждениями о судьбе. Мальчишка — младший брат двух богато одаренных старших. И, как все младшие, будет спешить обогнать и перегнать старших или хотя бы не отстать от них. Напрасно Александр уговорил его перейти из флота в лейб-гвардии Московский полк. Сашка считал, что ко времени восстания Михаил будет полезнее в Московском полку. Конечно, Мишель — образцовый офицер, пользующийся уважением нижних чинов, да и начальства. Еще нет двадцати пяти — уже штабс-капитан, но так распорядиться судьбою младшего брата… Мысль эта коробила. Судьба судьбой… Что мы, в сущности, знаем о предстоящей судьбе, об успехе задуманного переворота? Какая страшная ответственность легла теперь на плечи. Попробовать подвести итоги.