Шрифт:
Так, например, нельзя не заметить удивительного тона торжества и восхищения, с каким Евгений Варга, главный экономист Коминтерна, еще в начале 1933 г. в предисловии к коминтерновской брошюре, изданной в Берлине, возвестил, что превращение Германии в «промышленную колонию» версальских держав-победительниц привело к катастрофе международной финансовой системы и к мировому экономическому кризису. Но, несмотря на ограбление и репрессивные санкции, Германия снова стала «крупнейшим индустриальным государством Европы», чья стотысячная армия представляет собой «готовые офицерские кадры для миллионной армии», и благодаря «использованию новейших достижений техники» разработала в высшей степени совершенные виды вооружения. После того как благодаря договору в Рапалло была предотвращена интервенция версальских держав, Советский Союз превратился в «центр поляризации для народов, угнетаемых версальской системой». Отныне наступает «новый виток войн и революций», который «готовит конец версальской системе», а с ним и конец «господству буржуазии в других странах»{1125}.
Ярость сталинистской агитации против немецких социал-демократов как «социал-фашистов» и главных врагов не была тогда простым идеологическим заблуждением. Она не в последнюю очередь служила для того, чтобы сделать понятие фашизма произвольным и расплывчатым. Буржуазный мир при таком взгляде состоял только из различных фашизмов (социал-фашизма, клерикал-фашизма, национал-фашизма любой масти), и это открывало пространство для политики разделений и объединений в соответствии с расчетами советской внешней политики, причем в самой Германии и в отношении нее. Продиктованное из Москвы «Программное заявление о национальном и социальном освобождении немецкого народа», сделанное КПГ в августе 1930 г., с его более или менее откровенными великогерманскими требованиями и реваншистскими нотками, было, во всяком случае, ответом на взлет национал-социализма, ответом, который оставлял открытыми любые возможности{1126}.
В такой ситуации радикальный «антибольшевизм», черпавший силы из убеждений или опыта, в политическом спектре Веймарской республики можно было скорее всего встретить у деятелей и партий политического центра, принципиальней всего наверняка в СДПГ, в печатных органах которой работали некоторые эмигрировавшие и хорошо информированные российские социал-демократы. Если бы антибольшевизм являлся такой доминирующей позицией в веймарской политике и публицистике, как изображалось впоследствии (не только историками ГДР, но и в самокритичном подходе к истории в ФРГ), то данный путь уже тогда должен был привести в прямо противоположном направлении — к дальнейшей интеграции республики в западный мир.
2. Россия Гитлера
«Миф XX века», начатый Альфредом Розенбергом в 1923–1924 гг., в короткий период исполнения им обязанностей находящегося в тюрьме Гитлера, и наконец-то увидевший свет в 1930 г., представлял собой самостоятельную попытку оснастить национал-социализм общепринятым и связным мировоззрением. Но при этом многие из якобы столь однозначных акцентов и установок, которые были даны Гитлером в «Моей борьбе», оказались снова утраченными.
Это касалось уже распределения рассматриваемых тем по значимости. Как и в ранних работах Розенберга, но иначе, чем во втором томе «Моей борьбы», России и большевизму отводились скорее маргинальные роли. Прошлая же мировая война подавалась «как начало мировой революции во всех областях». Мотором этого переворота назывался капитализм (еврейский): «Банкиры опутывают золотыми узами государства и народы, экономика становится кочевой, жизнь лишается корней»{1127}.
Марксистский (еврейский) социализм, в котором социал-демократы и коммунисты совместно действуют в соответствии с распределением ролей, в действительности не более чем «мировой капитализм с иными признаками». Марксизм всюду идет рука об руку «с демократической плутократией», служа ей послушным орудием. «Старый социализм» загнивает «благодаря биржевым капиталистическим связям его чужекровного руководства» и соединяется «с татаро-большевистскими зародышами разложения». В «креслах конференций в Женеве и Париже, Локарно и Гааге… социалистическая идея подчистую продается биржевым гиенам»{1128}.
Большевизм, который в семисотстраничном томе удостоился лишь полудюжины скупых упоминаний, вписывается Розенбергом в новый, расистски искаженный образ России. «Большевизм означает восстание монголоидов против нордических культурных форм, он является стремлением в степь, ненавистью кочевников против корней личности, означает попытку вообще вытолкнуть Европу. Одаренная многими поэтическими талантами восточно-балтийская раса [синоним славян. — Г. К.] превращается — при смешении с монголоидами — в податливую глину в руках нордических вождей или еврейских либо монгольских тиранов»{1129}.
Розенберг подвергает ревизии ходовое, прежде разделявшееся им самим толкование Достоевского. Многократно прославляемый психологизм этого писателя доказывает лишь то, что «в русской крови есть что-то нездоровое, болезненное, ублюдочное» и «все устремления к высокому всегда терпят крах». Следующие строки Розенберга несут черты грустного прощания: «У “русского человека”, ставшего на рубеже XX века чуть ли не Евангелием, честь как формирующая сила вообще не появляется». Персонажи Достоевского (братья Карамазовы, князь Мышкин, Раскольников или Смердяков) суть в конечном счете лишь «метафоры испорченной крови, отравленной души»{1130}. Да большевизм и означает, что «Смердяков властвует над Россией». Германия должна освободиться от чар этого мира низших «бесов»: «Кому нужна новая Германия, отвергнет и русское искушение вместе с использованием его евреями»{1131}. Все же «русское искушение» существовало, и его следовало теперь окончательно преодолеть.