Шрифт:
Здесь мы сталкиваемся с важным и удивительным феноменом поздней перестройки — призывом ЦК дать Ленину слово не в рамках авторитетного дискурса партии, а вне этого дискурса. В этом призыве в сконцентрированной форме содержится первичное противоречие перестройки — возврат к Ленину как способ обновления партийной идеологии здесь приравнивается к разрыву в структуре авторитетного дискурса партии. В 1990 году ЦК партии еще рассматривал такой подход, как возможность партийного возрождения. Однако это было заблуждением, поскольку с разрушением авторитетного дискурса партия лишалась основы своей легитимности. А вслед за этим лишался своей легитимности и сам «Ленин». Таким образом, попытка вернуться к «истинному», «неискаженному» Ленину означала слом образа Ленина как источника заведомо неоспоримой истины (то есть разрушение роли Ленина как «господствующего означающего» — см. главу 2), а значит, и слом роли партии как «направляющей силы общества», которая отталкивается от этой неоспоримой истины. К 1990–1991 годам легитимность партии была почти полностью потеряна — и произошло это благодаря, не в последнюю очередь, самому дискурсу партии, неосознанно подрывающему основы этой легитимности. Оговоримся, что ранее эта легитимность партии была основана не на вере большинства в ее действительную направляющую роль (в ее авторитетный дискурс), ведь буквальный смысл этой роли был не так важен, а на осознании большинством того, что партия занимает положение единственного возможного источника авторитетного дискурса. С потерей легитимности партия потеряла и миллионы своих членов, что произошло именно в 1990–1991 годах [338] . Одновременно с этим фигура Ленина начала подвергаться беспрецедентной критике и нападкам в СМИ, документальных фильмах [339] , публичных дискуссиях, шутках и провокациях [340] (критика уже звучала и раньше, но повсеместной она стала только тогда).
338
Если за 1989 год ряды КПСС покинуло 140 тысяч человек, то за год с лета 1990-го (после XXVIII съезда КПСС) по лето 1991-го ряды партии покинули 4 миллиона человек (см.: СССР в цифрах в 1990 году: Краткий статистический сборник 1991: 104, 105; Константинов 2000).
339
Ярким примером этого был документальный фильм «Россия, которую мы потеряли» режиссера Станислава Говорухина, в котором Ленин подвергся жесткой критике. Фильм начал сниматься на «Мосфильме» в 1990 году и показан по центральному телевидению в начале 1992-го.
340
Достаточно упомянуть знаменитую провокацию Сергея Курехина на Пятом канале ленинградского телевидения в передаче «Пятое колесо» (16 мая 1991 года), в которой он доказывал, что Ленин — это гриб. См. подробный анализ этого события в: Yurchak 2011a. См. подробнее о процессе деконструкции образа Ленина в те годы в: Юрчак 2007, а также: Yurchak 2007.
Секретарь комитета комсомола, Андрей (знакомый нам по главам 3 и 6), вспоминал, как в те годы у него стал формироваться новый образ Ленина:
Идея о том, что Ленин знает ответы на все вопросы, выходила из меня постепенно, капля за каплей… Оказалось, что Ленин был таким же… Что он был действительным инициатором, автором всего, а Сталин был просто его логическим продолжением. Для меня лично прийти к этому осознанию было очень долгим и мучительным процессом. Ленин был последним символом, в котором я разочаровался{511}.
Как мы видели в главе 3, до конца 1980-х годов Андрей «разделял партию на простых людей и партийный аппарат» — первые, по его словам, «честно работали и были хорошими, умными и душевными», а ко вторым относились бюрократы и карьеристы, «прогнившие изнутри и искажавшие хорошие идеи и принципы». Андрею казалось, что «если бы мы избавились от этих аппаратчиков или как-то уменьшили их влияние, тогда партия естественным путем стала бы работать намного лучше» [341] . Однако к концу перестройки, к 1990–1991 году, Андрей постепенно изменил свое мнение. Теперь ему стало казаться, что «не будь аппарата, не было бы и партии», что «аппарат был следствием партии и ее внутренним стержнем», что «они неразрывны» {512} .
341
См. главу 3 (а также главу 6).
Другой комсомольский активист, Михаил (тоже знакомый нам по -главе 3), вспоминал, что до перестройки у него сформировалась твердая уверенность, «что сама [коммунистическая] идея глубоко верна и что так и должно быть. Конечно, я понимал, что были искажения и наслоения. Но мне казалось, что если нам удастся от них избавиться, то все будет хорошо. <…> В какой-то момент [до начала перестройки в 1985 году] у меня появилась уверенность, что я все понял про жизнь и что мое мнение больше не может измениться» [342] . Но к 1990–1991 оду, вспоминает Михаил, его ощущение изменилось — он испытал, по его словам, «мощный перелом сознания» и «полностью пересмотрел свое понимание смысла жизни». Тоня, школьная учительница литературы из Ленинграда (упоминавшаяся в главе 1), чье отношение к коммунистической идее было гораздо более скептическим, чем у Андрея и Михаила, вспоминая свой опыт перестройки, употребляет похожий язык: «Это было потрясающе. У меня произошел полный перелом сознания [343] » — и добавляет:
342
См. главу 3.
343
См. главу 1. Тоня независимо использует тот те же термин «перелом сознания», что и Михаил.
«Я делилась своими впечатлениями с дядей Славой. Его больше всего радовало то, что стало можно критиковать коммунистов» [344] .
Потеря партией, Лениным и коммунизмом статуса господствующих означающих (см. главу 2) авторитетного дискурса в глазах миллионов граждан стала результатом процесса, который начался несколькими годами раньше — с тезиса, публично сформулированного Горбачевым, о том, что партия не знает ответов на все вопросы и ей требуется совет со стороны, из-за пределов авторитетного партийного знания. Это нововведение в публичный дискурс повлекло за собой разрушение внешней, независимой, не подлежащей сомнению истины — истины, от которой отталкивалась вся идеологическая система социализма. Советская символическая система потеряла внешнюю точку опоры, и ее обвал стал неизбежен.
344
См. главу 1.
В конце концов парадокс системы позднего социализма свелся к следующему: чем больше советская система при участии всех своих граждан воспроизводила саму себя как систему, которая казалась монолитной и неизменной, тем больше она мутировала, внутренне изменялась, становилась менее похожей на свое самоописание, менее понятной и предсказуемой. Эти постоянные внутренние изменения системы в свою очередь создавали условия для того, чтобы советские граждане продолжали единогласно участвовать в ее перформативном воспроизводстве на уровне формы (в языковых конструкциях, ритуалах, институциональных структурах, правилах и нормах). Такое участие производило видимость предсказуемости, неизменности и вечности системы и одновременно создавало условия для возникновения новых способов существования, новых смыслов, новых интересов и типов субъектности, которых система не ожидала и не могла до конца проконтролировать. Чем более неизменной система казалась, тем больше она изменялась изнутри.
Процесс, который мы описали, отличался от известной модели структурного функционализма [345] , согласно которой разные элементы социальной системы имеют функцию поддержания ее стабильности. В отличие от этого принципа воспроизводство советской системы вело не к статичности, а к динамичному развитию и мутации системы. Воспроизводство формально «стабильного» состояния этой системы означало нарастание ее внутренних сдвигов. Поэтому период, в течение которого этот процесс протекал особенно активно, не совсем верно называть «застоем» или стагнацией. Застой и стагнация имели отношение к форме (где они проявились в гипернормализации формы), но отнюдь не к смыслу, который благодаря этой гипернормализации формы открывался и становился непредсказуемым.
345
Согласно теории «структурного функционализма», распространенной в западной социологии и социально-культурной антропологии в 1940–1950-х годах, «общество» или «культура» представляет собой единую систему, функционирование всех частей которой сводится к поддержанию единства и стабильности системы. Метафорой «общества» и «культуры» в этом подходе является биологический организм. См. в социологии: Parsons 1951, в антропологии: Radcliffe-Brown 1952.
Советская система, видимо, могла просуществовать намного дольше, чем она просуществовала. Вряд ли изменения конца 1980-х годов были неизбежным результатом структурного загнивания системы. Окончательный кризис системы мог произойти гораздо позже и по-другому [346] . Конкретные перемены конца 1980-х годов стали возможны благодаря реформам, начавшимся в относительно случайный момент руководством партии и государства, которое само не отдавало и не могло отдавать себе полного отчета в том, какой именно процесс эти реформы запустят и куда он заведет (поскольку то, как система была устроена в действительности, никто, включая руководство партии, точно не знал). Ощущение вечности и неизменности советской системы, которое было повсеместным до середины 1980-х годов, не было таким уж заблуждением именно потому, что реальный социализм в жизни советских людей к тому времени изменился настолько сильно, что он более не сводился лишь к идеологическим высказываниям и ритуалам партии, а стал, напротив, видом «нормальной жизни», наполненной разнообразными интересами, смыслами, отношениями и идеалами, которые государство не могло до конца предвидеть и проконтролировать. Обвал этого мира оказался неожиданным еще и потому, что все эти смыслы и виды существования делали советскую жизнь невероятно сложной и наполненной — то есть «нормальной». Однако, когда партийное руководство все же начало неожиданные перемены, советские люди оказались к ним вполне готовы именно потому, что в реформаторских высказываниях партии был сформулирован важный факт, знакомый каждому советскому человеку, хотя и остававшийся до того момента несформулированным, — то, что советская система уже давно и коренным образом изменилась внутренне.
346
Показательным здесь, возможно, является опыт совсем других реформ в Китае.