Шрифт:
Однако это смешение ценностных категорий не всегда проходило незаметно и временами ставило людей перед необычным этическим выбором. Например, хотя интерес к западным джинсам, сапогам, косметике или пластинкам не воспринимался как что-то ненормальное, отношение к тем, кто занимался их перепродажей — фарцовщикам и дельцам черного рынка, — у многих было достаточно негативным и подозрительным. Нередко, покупая западные вещи, человек испытывал смущение или стыд не из-за своих интересов, а из-за того, что ему приходится иметь дело с подобными людьми. Дмитрий, студент Ленинградского университета, родом из Запорожья (см. выше), так описывает эту дилемму, с которой ему приходилось сталкиваться в общежитии университета в начале 1980-х:
Существовали разные каналы, по которым можно было достать западные вещи. Но для таких, как я, они были практически недоступны. Надо было не просто иметь деньги, но быть ловким и пронырливым. Человек [фарцовщик], который продавал джинсы [в общежитии университета], был мне неинтересен и неприятен. Честно говоря, мне не хотелось иметь ничего общего с такими типами. Конечно, у меня был определенный вкус в одежде, и я хотел иметь определенные вещи, которые было трудно достать. Например, джинсы. Но мне было неприятно как-то особо напрягаться ради удовлетворения этого желания. У большинства студентов вокруг меня было такое же отношение. Очень мало кто знал фарцовщиков лично или тем более дружил с ними{396}.
Фарцовщики представляли собой немногочисленную группу, отличающуюся от большинства людей не только «пронырливостью», но и ярко выраженным интересом к купле-продаже и получению прибыли, а также готовностью притворяться, а порой и унижаться при общении с иностранцами. По крайней мере, так фарцовщиков воспринимало большинство. Этот образ фарцовщика, в отличие от «нормальной» молодежи, вполне укладывался в сатирическое изображение на карикатурах «Крокодила». Американская студентка Андреа Ли, проведшая год в Московском университете в 1978–1979 годах, в своей книге пишет о фарцовщице по имени Ольга, которая обменивала у иностранцев русские иконы и шкатулки на американскую одежду. Вспоминая первую встречу с Ольгой, когда та появилась во флигеле общежития МГУ, где проживали иностранные студенты, Андреа Ли пишет:
Уже через пару минут Ольга ощупывала своими белыми руками с накрашенными розовыми ногтями мои джинсы и платья, проверяя швы и качество материала и по ходу делая замечания, из которых я узнала гораздо больше, чем хотела, о черном рынке… «Очень красиво…» — говорит она, осматривая джинсовую куртку. «За это вам бы дали рублей двести, может даже двести пятьдесят…» «А это что — трусики? Дорогая моя, за каждые можно получить по двадцать, а то и тридцать рублей. Русские девчонки страдают без красивого белья. Кстати, не хотите ли продать вашу оправу для очков или этот милый зонтик»… Мы просмотрели вещи Тома [мужа Андреа, тоже студента из США], мою косметику, наши книжки и музыкальные пластинки. У каждой вещи была своя завышенная цена. Пластинки стоили от пятидесяти до семидесяти пяти рублей за штуку. И все это возбуждало в Ольге страсть, которая явно выходила далеко за рамки обычного делового интереса. Стоя рядом с ней, вдыхая тонкий аромат ее духов и наблюдая за ее суетливыми ручками и сверкающими глазками, я испытала смешанные чувства — раздражение от того, что позволила себе оказаться в роли жертвы, виноватую гордость от обладания такими богатствами и отвращение к патологической меркантильности Ольги{397}.
Именно такое восприятие фарцовщиков — как людей беспардонных, меркантильных, с горящими от жадности глазами — побуждало многих сверстников Дмитрия избегать контактов с ними или сводить такие контакты к минимуму, хотя многие из них и хотели иметь джинсы или другие фирменные вещи. В конце концов Дмитрий все же приобрел американские джинсы, но у своего близкого друга, что позволило ему избежать прямого общения с фарцовщиком и риска самому показаться в чужих глазах расчетливым дельцом. Характерной чертой последнего советского поколения было желание приобретать вещи, доступные на черном рынке, и одновременно избегать ассоциаций с аморальным образом дельца. Только поняв это двоякое отношение, можно разобраться в парадоксальных ценностях, из которых формировалось неутолимое советское стремление к воображаемому Западу [211] .
211
Подобный же нравственный принцип отражен в своеобразном феномене «неприятия» блата, являющегося условием функционирования последнего. См. о «неприятии как системе отрицания» в: Ledeneva 1998: 60–63.
Таким образом становится понятно, почему для большей части советской молодежи не было ничего странного в том, что секретарь комитета комсомола, который выступал с коммунистическими речами и организовывал комсомольскую работу, мог носить иностранные джинсы, увлекаться западной музыкой и иметь английскую кличку среди друзей. Авторитетный дискурс советской системы и дискурс воображаемого Запада не просто не были взаимоисключающими символическими системами, а, напротив, во многом зависели друг от друга, являясь взаимообразующими системами, находящимися в необычном симбиозе. Без доминирования авторитетной риторики в советской повседневности дискурс воображаемого Запада не смог бы существовать. И наоборот, без существования разных несоветских миров внутри советской системы (одним из которых был воображаемый Запад) воспроизводство гипернормализованного [212] авторитетного дискурса было бы невозможно. Однако, несмотря на то что эти две символические системы существовали в симбиозе, этот симбиоз не был для советской системы безобиден. Напротив, появление и распространение воображаемых миров внутри социалистического общества постепенно и незаметно меняло всю культурную логику этой системы, детерриториализуя ее изнутри и делая ее все менее соответствующей тому, как она сама себя описывала.
212
О гипернормализации советского дискурса см. главу 2.
Реальный Запад
Когда в конце 1980-х годов, в результате перестройки, священная советская граница начала открываться, стало вдруг очевидно, что воображаемый Запад значительно отличается от Запада реального. С этим открытием все изменилось, и символическое пространство воображаемого Запада в конце концов постигла та же участь, что и всю советскую систему, внутри которой это пространство возникло, — оно исчезло, быстро и бесследно. Для последнего советского поколения осознание того, что их воображаемый мир и советская система всегда были неразрывно связаны друг с другом стало откровением. Когда многие из них впервые съездили на Запад в конце 1980-х годов [213] , самым неожиданным открытием для них стали не проявления высокого уровня жизни (то, как выглядят западные люди, машины или магазины, они все же отчасти представляли), а внезапное осознание того, что реальный Запад является чем-то обычным, даже прозаичным. Один представитель этого поколения из Ленинграда, музыкант Марат (1956 года рождения), после первого посещения Лондона в 1989 году вспоминал, как его поразила пыль, лежавшая на лондонских улицах, белье, сушившееся на балконах, кошки, дремавшие в окнах, — все то, что является знаками монотонной, скучной обыденности, а потому ассоциировалось для него с советской реальностью. Когда искусствовед Екатерина Деготь (1958 года рождения) впервые посетила Западную Германию в конце 1980-х, ее поразило, как часто в немецких лесах и парках встречается береза — дерево, которое в советском контексте воспринималось как символ русскости и даже советскости и которое трудно было представить в контексте воображаемого Запада [214] .
213
Для обычных советских граждан поездки на Запад стали возможны с 1 января 1987 года в соответствии с новым Положением о въезде в СССР и выезде из СССР, принятым Верховным Советом в августе 1986 года. Стало возможно выезжать на Запад по частным приглашениям не только близких родственников (как раньше), но и западных друзей и организаций. Сразу с введением этого положения многие советские рок-группы начали ездить с концертами в Западную Европу. Четырьмя годами позже, 20 мая 1991 года, Верховный Совет СССР принял закон «О порядке выезда из Союза Советских Социалистических Республик и въезда в Союз Советских Социалистических Республик граждан СССР», который фактически полностью открыл границу — теперь ездить было можно и без частных приглашений.
214
Рассказ Екатерины Деготь во время конференции по русскому искусству в White Chapel Art Gallery, Лондон, март 2003 года. Подобных воспоминаний о первой встрече советского человека с Западом было великое множество. Например, тот факт, что в советский период понятие «западных напитков» не имело ничего общего с реальными напитками, а было частью воображаемого измерения советской жизни, стал очевидным, когда эти напитки появились в магазинах в первые постсоветские годы. В начале 1990-х западное пиво пережило краткий всплеск популярности в России; однако, став «обычным» и приобретя вполне конкретный вкус, оно к концу 1990-х сдало свои позиции и оказалось вытеснено российским продуктом. Стало популярно говорить, что «реальность» оказалась не такой интересной, как представлялось раньше. Вообще, утрата иллюзий по поводу западной пищевой продукции после того, как она «не оправдывала ожиданий», стала распространенным феноменом России первого постсоветского десятилетия (см. также: Humphrey 1995 и 2002b).
То, что воображаемый Запад был неотъемлемой частью советского контекста, проявилось не только в некотором разочаровании советских людей, впервые оказавшихся в западных странах и столкнувшихся там с бытовой прозой западной жизни, но и в том особом внимании, с которым они старались отыскать все больше примеров этой прозаичности, одновременно поражаясь ей. Василий Аксенов писал о похожих открытиях и разочарованиях среди советских эмигрантов своего поколения, столкнувшихся с Америкой десятилетием ранее. Когда-то, в Советском Союзе 1950–1960-х годов, воображаемая Америка была частью жизни его круга. Она была веселым, беспечным миром, наполненным причудливыми именами, звуками и образами. Им казалось, писал Аксенов, что Америка — это