Быкаў Васіль
Шрифт:
На дороге сразу же вспышка. Машина съезжает в кювет, сваливается и горит.
— Заряжай!
Я на коленях опять вгоняю снаряд. Пот слепит глаза. Вытираться некогда. Хватаю следующий. Попов бьет. Кривенок в окопе густо сыплет из пулемета. Горящую машину пытается объехать следующая, но Попов настигает и ее. Она останавливается, и из ее высокого кузова ссыпаются на землю немцы.
Больше я не гляжу на дорогу. Попов бьет ловко и чисто. Я, ползая на коленях в пыли выстрелов, едва успеваю заряжать.
— Давай! Давай! Давай! — кричит Попов. И стреляет, стреляет. Между станин у нас куча гильз. В конце огневой десяток пустых ящиков. Ниша в окопе уже пуста. Вдруг я обнаруживаю, что мы расстреливаем последний ящик. Я останавливаюсь со снарядом в руках, Попов удивленно оглядывается.
— Последний.
— Да. Вот пять штук и все.
Я кладу снаряд обратно. Попов вытирается рукавом и глядит на свою работу. Три машины на дороге горят, две кособоко стоят в кюветах. Передние все же прорвались в деревню, задние повернули назад.
Мы опускаемся меж станин и, трудно дыша, тупо глядим на пять последних снарядов. Наконец Попов встревоженно оглядывается. Он ждет Задорожного.
— Ой, Лошка!
Я начинаю перекидывать ящики — в надежде найти где-нибудь завалившийся снаряд. Но все они легкие и пустые. Из окопа от пулемета за мной наблюдает молча мрачный Кривенок.
— Все. Больше нет, — говорю я Попову.
Уронив на колени руки, мы садимся на станины. И тут я впервые обращаю внимание на Панасюка. Он сидит на прежнем месте под бруствером, подобрав под себя вещмешок. Голова его, однако, как-то неестественно обвисла. Я тихонько толкаю его сапогом.
— Эй ты! Иди в окоп.
Но Панасюк не шевелится. Тогда я поднимаюсь, тормошу его. Голова Панасюка неестественно перекатывается по шее, в прищуренных глазах смерть:
— Гляди, умер!
Удивленный, я несколько секунд гляжу на него.
— Помирал, — соглашается Попов. — Давно помирал. Там помирал, — показывает он на пехотную траншею, откуда пришел этот солдат.
Эта неожиданная и, казалось, беспричинная смерть незнакомого мне человека потрясает меня. Ведь вот же он только что был жив и имел право жить, ведь он же действительно отвоевался, и надо же было именно после этого так тихо и нелепо умереть!
— Тащи его яма. Тут не надо ложись, — говорит Попов.
Я беру Панасюка за руки и оттаскиваю его в укрытие. Там опускаю у стенки рядом с Лукьяновым. Лукьянов еле дышит. Я трогаю его, но он не реагирует. Несколько минут я молча гляжу на покойников.
Вдруг слышится голос Попова:
— Кривен! Огонь! Огонь!.. Нашто молчи? Огонь!
Я выскакиваю из укрытия, так и есть: с дороги от подбитых машин к пшенице, пригнувшись, воровски перебегают немцы.
— Кривен! — кричит Попов. Но Кривенок молчит.
На коленях я подползаю к окопу, заглядываю в него. На бруствере стоит пулемет, рядом валяются пустые ленты. Кривенка здесь нет.
Мы молча переглядываемся с Поповым. На его скуластом, буром от пота лице — растерянность.
— Немец ходи? Плен ходи? Я молча пожимаю плечами.
Немцы тем временем скрываются в пшенице. Попов смотрит то на дорогу, то на снаряды в ящике. Но их у нас только пять. Вдруг он хлопает себя рукой по бедру.
— Ой дурной! Попов! На что послал Лошка? Хитрый Лошка! Нехороший Лошка! Бросай нас Лошка! Снаряд мало — плохо. Кривен нет — плохо! Много-много плохо!
Я тоскливо наблюдаю за немцами на дороге. Между машин их не видно, наверно, все уже перебежали в пшеницу. Теперь надо ждать оттуда.
Нет! Не хочу верить, что Лешка нас бросил. Это уж слишком и для Лешки. Как посмеет он не прийти? Его заставят, даже если он не захочет. Только бы пробился к своим! Может, ему дадут в подмогу автоматчиков? Они спасут нас, иначе не может быть. Только бы продержаться! Как можно дольше держаться!
Где-то по щиту пушки звонко звякает пуля. Это из пшеницы. Мы пригибаемся. Попов, выждав, выглядывает из-за щита. В пшенице, заходя нам в тыл, разбредаются немцы. Наводчик обессиленно садится на землю.
— Лозняк! Кривен! — вскинув голову, говорит он. — Окоп копай надо. Глубоко копай. Плохо будет…
Я лезу в окоп и берусь за лопату.
Прислушиваясь к звукам наверху и стоя на коленях, я копаю. Окопчик наш обмелел, края обрушились. Под лопатой какая-то одежда. За рукав я вытаскиваю из песка измятую шинель. В поле рваная дыра. На погонах широкая полоска. Это шинель Желтых. Под ней его вещевой мешок с чернильной надписью на боку. Вещи погибших всегда обретают какую-то новую значительность. Я, присев, рассматриваю их. В вещмешке что-то непонятно твердое. Развязываю лямки. Вафельное полотенце. Сверток грязного белья. Новенькие еще портянки. Запустив руку поглубже, достаю два куска твердой подошвенной кожи, мотоциклистские перчатки. Какую-то испещренную немецкими надписями шкатулку…