Шрифт:
Взирая на прекрасные и мужественные черты Кондратия Рылеева, польский изгнанник думал, что ныне перед ним наяву исполняется мечта о деянии, способном изменить мир. Это в них воплощалась его мечта о порыве, способном осчастливить даже того, кто пал, не успев завершить деяний своих. На силу они намеревались ответить силой. Им было мало одних слов. Поэзия их не искала блеска в подборе необычайных гипербол, нет, она жаждала кинжалов и пистолетов.
«Тайные общества, — скажет позднее Мицкевич, — состояли из самых благородных, самых деятельных, восторженных и чистых представителей, русской молодежи. Никто из них не преследовал личных интересов, никто не был движим личной ненавистью… Заговорщики действовали в открытую. Их безупречная честность всегда будет вызывать восхищение. Пятьсот человек, а может и больше, принимали активное участие в заговоре. Это были люди всех чинов и рангов. В течение десяти лет они общались друг с другом в стране, находившейся под надзором сильного и подозрительного правительства, и, однако, никто не выдал заговорщиков. Больше того, в Петербурге офицеры и чиновники собирались в квартирах, окна которых выходили на улицу, и никому не удалось установить цели их собраний. Общественное мнение было сильней угроз правительства».
В квартире Рылеева собирались заговорщики, спорили, неистовствовали до поздней ночи, а порой и до утра, обсуждая основы грядущего строя, пререкались и шумели, как будто царизм был уже низвержен и дело шло только о том, чтобы выработать исходные принципы конституции нового государства, основанного на справедливых началах.
Мы еще видим их: молодых людей, покуривающих трубки, пьющих чай из беспрерывно шумящего самовара в квартире, наполненной табачным дымом и гомоном споров. Мы видим этих завзятых спорщиков, кричащих, и шумящих, и вопящих, разделяющихся на группы, как будто на явно непримиримые стороны, отчаянно воюющие друг с другом. Мы видим их, дискутирующих о грядущем вселенском счастье.
Молодой человек, темноволосый, с внимательным взглядом исподлобья, чужой тут — это сразу видно — по привычкам, языку, костюму, некто Адам Мицкевич, держится чуть в стороне. Он как будто оробел перед буйством и явностью того, что тут готовится. Он слушает, как они спорят о делах политических и общественных, как в диспутах тех ничтоже сумняшеся тасуют целые столетия; слушает, как славят давно уже мертвый уклад древней Руси, ее вече и патриархальность; слушает, как эти пылкие петербуржцы с ненавистью говорят о реформах Петра Великого.
Юный русский романтик Александр Одоевский (тот самый, который позднее в благородных стихах восславит польских повстанцев 1830 года) вмешивается в спор об основах грядущего строя; с развевающимися волосами, с пылающим взором декламирует он стихотворение гражданственного содержания, в ритме, четко запоминающемся, исполненном риторики, страстной и звучной.
Первенство здесь принадлежит Рылееву, адепту ложи «Пламенеющая звезда», члену Северного общества. Он душа этого кружка. Только что он возвратился из поездки на Украину, в Тульчин, куда выезжал, намереваясь договориться о тактике совместных действий с Южным обществом. Рылеев пользуется авторитетом среди сверстников, да и среди людей старше его годами.
— Кондратий хочет говорить, — раздаются голоса.
Кондратий сбрасывает с плеч широкий плащ и разводит руками, как бы собираясь всех обнять.
— Царь и царское семейство погибнут первыми. Часть войска поддержит нас. Будьте начеку! Знаете ли, почему вечером так пусто на улицах Петрограда? Все сидят по домам и читают девятый том «Истории государства Российского» Карамзина, учатся по этой книге ненавидеть деспотизм, изучая времена Ивана Грозного!
Заговорщики отвечают взрывом смеха.
Кондратий тоже смеется и продолжает:
— Знаю, что дело не легкое и не безопасное, плохо кончил в нашем отечестве не один из тех, кто осмелился бунтовать против притеснителей. Все это так. Но разве трус достоин вольности?
Кто-то из присутствующих вскакивает на стол и пылко декламирует стихотворение Рылеева «Гражданин»:
Пусть с хладною душой бросают хладный взор На бедствия своей отчизны И не читают в них грядущий свой позор И справедливые потомков укоризны. Они раскаются, когда народ, восстав, Застанет их в объятьях праздной неги И в бурном мятеже ища свободных прав, В них не найдет ни Брута, ни Риеги.Заводят поначалу тихо, а после поют все громче жестокую песенку, то ли финскую, то ли монгольскую, мстительную и прекрасную песню о кузнеце, кующем ножи на царя и на вельмож. Припев подхватывают хором:
— Слава! Слава!
Кто-то подходит к окну, с опаской выглядывает на улицу. Слышна тяжкая поступь. Задвигают занавеси. Утихают. Догорают восковые свечи, канделябры закапаны воском, в комнате душно от табачного дыма.
В самый разгар этих приготовлений, когда петербургские заговорщики обнажали кинжалы и упивались спорами о вольности, Мицкевич оценивал реальные шансы переворота и перехода власти в руки горсточки людей, готовых на все, но не имеющих великого опыта французских инсургентов; в стране, где порабощенные мужики спали сном неволи и слепого повиновения; в стране, просторы которой были удобным для такой спячки логовом.
Он ощутил безмерность этих пространств на своем пути в Россию.
Против заговорщиков было опиравшееся на террор, беспощадное и коварное государство: самодержавие, полчища жандармерии, шпиков, наушников, массы чиновников — система, основанная на недоверии и доносительстве. Заговорщикам противостояла аракчеевщина, чернейшая реакция, светская и духовная; попы, отбивающие поклоны, пекущиеся только об умножении доходов: золота, жемчугов и драгоценных тканей в церквах, — традиция, выросшая из византийской мглы, чудовищная в своей неприспособленности к новым условиям жизни; ведь жизнь эта, несмотря на географическую отдаленность, на всю ярость холодных вьюг, уже воспринимала кое-что из теплых веяний Запада.