Шрифт:
Она сказала, что: а) ей его жалко, потому что он оступился и теперь падает, и чем раньше он поймет это, тем лучше, а чем позже он поймет это, тем больнее будет падение; б) она не такая девушка, которую можно водить за нос, потому что у нее глубокий духовный опыт и она все чувствует!
Да, она была права, эта рябая юлландская баба; да, эта жирная хуторянка, отец которой чинил тракторы и доильные аппараты, она была права. Поэтому пришлось ему с ней завязать… Но ничего… Баб было много…
Он ухлестывал еще за одной параллельно. Ей было прилично за двадцать. Какой, ей было под тридцать! У нее был богатый опыт. По глазам было видно. Особенно, когда она их поднимала: сперва глаза, потом откидывала прядь волос, а потом губку приоткрывала… Она была достаточно испорчена. Диско-девочка. Знала вкус семени, и ей хотелось чувствовать большой член промеж грудей. Она работала в книжном, в отделе канцелярских изделий. В крохотном городишке, как Фарсетруп, только еще меньше. Не город, а киоск! И кому там такой магазин нужен был? Тоска… Проливной дождь… Ангары в полях, тракторы, воронье…
Хануман приходил к ней поболтать. Брал меня с собой для прикрытия. Мы вставали возле книжных полок, брали в руки Ван Гога, листали, листали, он косил, делал вид, что что-то мне объясняет. Когда она к нам подходила, он произносил высокопарно, что разъясняет мне тайну вангоговского мазка, и затем они оставляли меня с Ван Гогом, уходили болтать о своем, я ставил Ван Гога на место и уходил в никуда.
Он пытался ее соблазнить, но она в последний момент вывернулась и выскочила — буквально в один день! — замуж за мальчика девятнадцати лет! Это был младший братец рябой толстухи! Я был знаком с мальчишкой, мы пару раз пили пиво в порту; он рассказывал, что работал почтальоном, сочинял песни, играл на гитаре и сильно краснел. Он был романтик, романтик на велосипеде, романтик с сумкой на ремне. Он говорил, что быть почтальоном — это очень романтично. Утром прыгаешь на велосипед, с первыми лучами солнца катишь и развозишь первые утренние газеты и письма, катишь себе и поешь… Он находил в этом романтику.
— Какой дурак! — кричал Хануман. — Мальчишка! Она старше его на шесть лет! Его одурачили!
На одной из вечеринок они объявили о том, что поженились. Хануман просто развернулся и ушел. Тихо вывернул по направлению к полю и пошел, пошел через поле, черпая ботинками говно. Ему было насрать на всё и на всех.
Он перестал пить чай, звонить, отвечать на звонки и вылезать из комнаты. Он читал газеты. Он приказывал, чтоб никто не включал музыку и телевизор. Он слушал радио, ловил какие-то странные радиостанции. Он пытался изобрести беспроводной Интернет. Он часами просиживал у окна, просто глядя на кукурузу. Он смотрел, как росла кукуруза. В его лице росло ожидание.
Мы тоже затаились и ждали, чем это все кончится.
Когда за ним и Непалино приезжали сектанты, чтобы вытащить его с утра пораньше на прогулку с дежурной раздачей журналов, он уходил в туалет и там оставался до тех пор, пока те не убирались без него. Я слышал их изумленные голоса в коридоре, потом слышал изумленные шаги по гравию, слышал, как хлопали дверцы машин: одна с таким сдержанным негодованием, а другая — с обидой. Потом Хануман возвращался в комнату, заваливался и дрых до полудня. Проснувшись, он долго валялся, курил и пил свой чай со сливками, заставлял Непалино снова и снова варить его, а надувшись чаю, принимался шататься по лагерю без цели. Все время бранился. Цеплялся к людям. Издевался над всеми. В его глазах мелькали какие-то огоньки. Вспышки, всполохи бешенства…
От безделья он стал вытворять странные штуки. У него завязался роман с женой иранца Эдди. Он придумывал всякие способы, как бы отправить того куда-нибудь, чтобы тут же забраться ей под юбку.
Самое противное, что вся его изобретательность шла почти всегда через меня. Я так или иначе оказывался вовлеченным в его проделки, помогал ему осуществить его комбинации. Одна из них была до бесчеловечности жестокой… жестокой по отношению ко мне, конечно.
Хануман решил сплавить Эдди по делам на свалку, чтобы как следует оторваться с его женой. Хотя бы на местную свалку.
Он сказал его жене, чтобы она послала его за чем-нибудь, за какой-нибудь вещью для комнаты. Та придумала торшер. Дескать, света в комнатке мало, старшему ребенку надо делать уроки и так далее.
Стала пилить Эдди.
Тот хотел было сгонять в секонд-хенд, но она сказала: глупо покупать то, что можно бесплатно принести со свалки. Вон, мол, соседи со свалки постоянно носят всякие вещи — и совершенно бесплатно. Она сказала, что деньги еще пригодятся, чтобы поехать куда-нибудь или чтобы обживаться тут. Чтобы покупать такой торшер, совсем не обязательно было идти и тратить деньги в секонд-хенде. Все ходили, мог бы и он. Отчего нет?
Для Эдди это было целым приключением. Он никогда не ходил на свалку. Он почти никуда не ходил. Раз к зубному, другой раз — в магазин. А так сидел целыми днями дома да зубрил датский. Он боялся всяких контейнеров и заборов. Он через лужу-то перепрыгнуть не мог, что уж говорить о заборе, который надо было перелезть.
Он думал несколько дней.
Она продолжала пилить.
Он думал…
Затем мне Хануман сказал, чтобы я как бы случайно подъехал к Эдди с разговорами о свалке, что, мол, собираюсь посмотреть там кое-что, мол, там новый контейнер завезли, куча всего.