Рембо Артюр
Шрифт:
Даруйте мне прощение, божественный Супруг, даруйте прощение! Прощение! Сколько слез! И сколько, надеюсь, их пролито будет потом!
Потом я познаю божественного моего Супруга! Я родилась, чтобы служить Ему. – Но теперь пусть надо мной измывается другой!
Теперь я на самом дне мира! О подруги мои!.. Да какие уж там подруги… Что за неслыханный бред, что за невиданные пытки… Глупость все это!
О, я страдаю, я кричу. Я и впрямь страдалица. И, однако, все мне дозволено – мне, облитой презрением самых презренных душ.
Решимся же, наконец, на это признание, хотя бы его пришлось повторять еще раз двадцать, – так оно тускло, так ничтожно!
Я рабыня инфернального Супруга, того самого, что отверг неразумных дев. Того самого демона… Он не призрак, не наваждение. Это меня, утратившую благоразумие, проклятую и мертвую для мира, – меня уже никому не убить! – Как вам описать его? Ведь я даже говорить разучилась. Я в трауре, в слезах, мне страшно. Хоть бы глоток свежего воздуха, Господин мой, если будет на то ваша воля, если вы ко мне благоволите!
Я вдова… – Была вдовой… Ну да, когда-то я была вполне благоразумной, и не для того же я родилась, чтобы обратиться в скелет!.. А он был сущим ребенком… Меня ввергла в соблазн его таинственная утонченность. Я совершенно забыла человеческий долг – и бросилась за ним. Ну разве это жизнь! Жизни нет и в помине. Мы не живем. Я иду туда, куда идет он, так надо. А он еще то и дело срывает на мне свою злобу – на мне– то, на бедняжке! Демон! – Точно вам говорю, Демон, а не человек.
Он твердит: «Терпеть не могу женщин. Любовь следовало бы изобрести заново, это всякому ясно. У женщин одно на уме: добиться обеспеченности. А коль скоро цель достигнута, всякие там душевные порывы и красота – все это мигом улетучивается, остается лишь ледяное презрение, хлеб насущный теперешнего брака. Встретится иной раз женщина, явно счастливая – с такой я охотно подружился бы, – но ее, оказывается, уже успел обглодать до костей какой-нибудь похотливый подонок…»
Я слушаю, как он превращает позор в славу, а жестокость – в очарование. «Я выходец из дальних краев, мои предки были скандинавами. Они дырявили друг друга, пили человеческую кровь. – Я изрубцую все свое тело, покрою себя татуировкой, я хочу стать безобразным, как монгол: ты еще услышишь, как я буду горланить на улицах. Мне хочется обезуметь от ярости. Не смей показывать мне драгоценности, иначе на меня нападут корчи. Никогда я не стану работать…» Не раз по ночам сидевший в нем демон набрасывался на меня, мы катались по полу, я боролась с ним. – Часто, напившись, он в поздний час прятался в закоулках или за домами, чтобы до смерти испугать меня. – «Мне наверняка перережут глотку; ну и пакость!» Ох уж эти денечки, когда он прикидывался головорезом!
Иногда он, нежно присюсюкивая, заводит речь о смерти, зовущей к покаянию, о горемыках, которых не скинешь со счета, о каторжном труде, о разлуке, разрывающей сердца… В притонах, где мы пьянствовали, он плакал при виде толпящейся вокруг нищей братии. Подбирал пропойц на темных улицах. Жалел мать-мегеру ради ее малышей. – И удалялся с видом девочки, отличившейся на уроке Закона Божия. – Он похвалялся, что разбирается во всем: в коммерции, искусстве, медицине. – А я ходила за ним по пятам, так было надо.
Я представляла себе обстановку, которой он мысленно себя окружал: одежду, драпировки, мебель; случалось, что я даровала ему герб или новое обличье. Я видела все, что его трогало, все, словно он сам создавал все это для себя. Когда мне казалось, что его одолевает хандра, я участвовала во всех его диковинных и головоломных проделках, пристойных или предосудительных; но мне было ясно, что в его мир мне навеки не будет доступа. Сколько ночей я провела без сна, склонившись над этим родным, погруженным в дремоту телом и раздумывая, почему он так стремится бежать от действительности. Ведь никто из людей не задавался еще подобной целью. Я понимала – нисколько за него не опасаясь, – что он может представлять серьезную опасность для общества. – Быть может, он владеет тайнами, способными изменить жизнь? Нет, он только ищет их, – возражала я самой себе. В конце концов, его милосердие, я была его пленницей. Ни у одной живой души не хватило бы сил – сил отчаянья! – чтобы выносить это милосердие, выдерживать его покровительство и любовь. Впрочем, я не представляла его себе с какой-либо иной душой: нам дано видеть только собственного ангела-хранителя, а отнюдь не чужого – так мне кажется. Я жила в его душе, как во дворце, всех обитателей которого выдворили, чтобы не осталось в нем никого, хоть чуточку менее благородного, чем вы сами, вот и все. Увы! Я зависела от него. Но что за корысть ему была в моем бесцветном и презренном существовании? Он не влиял на меня благотворно, разве только не губил меня! В печали и досаде я иногда говорила ему: «Я тебя понимаю». Он пожимал плечами.
Беспрестанно одолеваемая приступами тоски, чувствуя себя все более заблудшей как в своих собственных глазах, так и в глазах тех, кто пожелал бы на меня взглянуть, не будь я приговорена ко всеобщему забвению, – я все больше и больше жаждала его доброты. Его поцелуи и дружеские объятья возносили меня прямо на небеса, сумрачные небеса, где я хотела остаться навсегда – бедной, глухой, немой и слепой. Я уже стала к этому привыкать. Я представляла нас двумя паиньками, которым разрешено гулять в Райском саду печали. Мы подходили друг к другу. Охваченные единым порывом, мы усердствовали изо всех сил. Но после пронзительных ласк он говорил: «Интересно, что будет с тобою, когда меня с тобой не будет, – ведь ты уже испытала такое. Когда руки мои уже не будут обвивать твою шею, и ты не сможешь склонить голову мне на грудь, когда мои губы уже не будут касаться твоих глаз! Ведь рано или поздно мне придется уехать – далеко-далеко. К тому же мне нужно помочь и другим – это мой долг. Хотя это все не очень-то весело, душа моя…» И я тотчас представляла себе, как после его отъезда, во власти головокружения, я брошусь в мрачнейшую из бездн – в бездну смерти. Я заставляла его обещать, что он не оставит меня. Он по двадцать раз повторял то любовное обещание. Оно было столь же легковесным, как и мои уверения: «Я тебя понимаю».
О, никогда я не ревновала его. Я думаю, он не покинет меня. А иначе – что с ним станется? Ни одной близкой души, и за работу он никогда не возьмется. Он хочет жить как сомнамбула. Но довольно ли его доброты и милосердия, чтобы получить право на место в реальном мире? Временами я забываю о жалости, в которую впадаю: он вдохнет в меня силы, мы отправимся путешествовать, будем охотиться в пустынях, спать на улицах незнакомых городов – беззаботно и бездумно. Или же проснусь, и законы и нравы – благодаря его магической силе – станут иными, а мир, оставаясь самим собой, предоставит меня моим желаниям и радостям, моей беззаботности. Но подаришь ли ты мне ее, эту полную приключений жизнь из детских книжек, в награду за мои страдания? Это ему не под силу. Я не знаю, к чему он стремится. Он обмолвился, что и ему знакомы сожаления и надежды, но это не должно меня касаться. Случалось ли ему беседовать с Богом? Быть может, воззвать к Богу следовало бы мне самой. Но я пала так низко, что разучилась молиться.