Рембо Артюр
Шрифт:
Поведай он мне о своих печалях – смогла бы я понять их лучше его насмешек? Он изводит меня, часами стыдит за то, что могло трогать меня на свете, и возмущается, если я плачу.
«Взгляни-ка вон на того молодого хлыща, что входит в красивый и спокойный дом: его зовут Дюваль, Дюфур, Арман, Морис – не все ли равно. Этого злобного идиота полюбила одна женщина; она умерла, и теперь, разумеется, ее место на небесах, среди святых. Вот ты и хочешь меня доконать, как он доконал ее. Такова уж наша участь – участь сердобольных людей…» Увы! Бывали дни, когда любой человек действия казался ему порождением бреда: глядя на таких, он давился от мерзкого хохота. – А потом снова напускал на себя вид любящей матери, любимой сестры. Будь он хоть чуточку поделикатней, мы были бы спасены. Но и деликатность его смертоносна. Я покорна ему. – О, безумная!
Когда-нибудь, наверное, он таинственным образом исчезнет, но мне нужно знать, удастся ли ему взлететь в небо, я хочу хоть краешком глаза увидеть вознесение моего дружка!»
Ничего себе парочка!
Перевод Ю. СтефановаII
Алхимия слова
О себе самом. История одного из моих наваждений.
Я издавна похвалялся, что в самом себе ношу любые пейзажи, и смехотворными мне казались знаменитые творения современной живописи и поэзии.
Мне нравились рисунки слабоумных, панно над дверями, афиши и декорации бродячих комедиантов, вывески, народные лубки, старомодная словесность, церковная латынь, безграмотное скабрезное чтиво, романы, которыми упивались наши прадеды, волшебные сказки, детские книжонки, старинные оперы, глупенькие припевы, наивные ритмы.
Я грезил о крестовых походах, пропавших без вести экспедициях, государствах, канувших в Лету, о заглохших религиозных войнах, об изменившихся в корне нравах, о переселениях народов и перемещениях материков: я верил во все эти чудеса.
Я изобрел цвета гласных! А – черный, Е – белый, И – красный, О – синий, У – зеленый. – Я учредил особое написание и произношение каждой согласной и, движимый подспудными ритмами, воображал, что изобрел глагол поэзии, который когда-нибудь станет внятен сразу всем нашим чувствам. И оставлял за собой право на его толкование.
Все началось с поисков. Я записывал голоса безмолвия и ночи, пытался выразить невыразимое. Запечатлевал ход головокружений.
Вдали от птиц, и стад, и поселянок.Что пил я в этот полдень на поляне.Став на колени средь орешин нежныхВ зеленоватом и парном тумане? Что мог я пить на берегах УазыИз желтых фляг? – А отчий кров далек.Неласков небосвод, безмолвны вязы.– Пил золотой и потогонный сок. Я стал трактирной вывеской обманной.– Прошла гроза, отполыхал закат.Ручей почти иссяк в глуши песчаной,И божий ветр швырял по лужам град. А я рыдал – и был питью не рад. Июнь, рассвет уж недалек.Любовникам так сладко спится.В саду никак не испарится Пирушки запашок. А в гулкой мастерской, где льютСвоё сиянье Геспериды,Нездешних Плотников бригады Взялись за труд. Спокойно и неторопливоОни сколачивают щит,Где город облик свой фальшивый Изобразит. И ты, Венера, ради них,Строителей из Вавилона,Оставь любовников на миг, Увенчанных твоей короной. О Королева Пастухов,Ты поднеси-ка им по чарке.Дай после праведных трудовОмыться в море в полдень жаркий.Разное поэтическое старье пришлось весьма кстати моей словесной алхимии.
Я свыкся с простейшими из наваждений: явственно видел мечеть на месте завода, школу барабанщиков, руководимую ангелами, шарабаны на небесных дорогах, салоны в озерной глубине, видел чудищ и чудеса; название какого-нибудь водевильчика приводило меня в ужас.
А потом разъяснял волшебные свои софизмы при помощи словесных наваждений.
В конце концов я осознал святость разлада, овладевшего моим сознанием. Я был ленив, меня томила тяжкая лихорадка, я завидовал блаженному существованию тварей – гусениц, олицетворяющих невинность в преддверии рая, кротов, что воплощают в себе дремоту детства.
Характер мой ожесточался. Я прощался с миром, сочиняя что-то вроде романсов;
Песня самой высокой башни
Я полюбил пустоши, спаленные зноем сады, обветшавшие лавчонки, тепловатые напитки. Я таскался по вонючим проулкам и, зажмурившись, подставлял лицо солнцу, властелину огня.
«Генерал, если на развалинах твоих укреплений осталась хоть одна старая пушка, обстреляй нас комьями сухой земли. Пали по витринам роскошных магазинов, по салонам! Пусть город наглотается собственной пыли. Пусть ржавчина сгложет его водостоки. Пусть будуары его задохнутся от палящего толченого рубина…»
О, как пьянеют над отхожим местом в трактире мошки, любовницы бурачника, – пьянеют, растворяясь в солнечном луче!