Товбин Александр Борисович
Шрифт:
– Кто вдохновеннее, чем они, творческие антиподы, смог поведать об истоках и подоплёках собственного писательства? – вопросом на вопрос отвечал Валерка.
– Но как их, таких разных, соединять?
– Смело, – возбуждённо темнил Валерка, привыкший темнить с незапамятных времён рюмочных, чебуречных, – смело, но не безоглядно. Соединяя, можно и нужно оглядываться, осматриваться, вот, – обвёл безумным взором кафе, будто видел не знакомый до мелочей интерьер, выделанный с отменным вкусом, не замкнутое, без окон, лапидарное пространство с отборными предметами и степенно жующими людьми, а страшную брешь, пробитую в мироздании, – всё неустранимо и важно, всё высказанное ещё отзовётся, ничего нельзя счесть лишним и вычеркнуть. Помнишь чародея в чёрном, лилипутку с барабанчиком? Фокуснику дано под барабанную дробь вычёркивать из жизни канарейку или кота, фокуснику, но не романисту… Волнами накатывалась энергия, сухие слова дышали страстью.
– Погоди, не вычёркивать, не отбирать и – удерживать от растеканий смысл?
– Не выпрыгнуть из шинели? Учителя-классики своими немеркнущими литературными посланиями с пелёнок вменяют нам банально-обязательные усовершенствования души, мы, читая ли, пописывая, одержимы нравственными максимами, итоговым светом, просветлением хотя бы… итоговой светоносной ясности подчиняется и отбор жизненного материала письма. Что за культурный страх сковывает нас? Оглядываясь на традицию, боимся неявных выводов, забываем, что и «просто текст», и «просто жизнь» волнуют присутствием скрытых смыслов.
Соснина задел пытливый взгляд куратора со смоляной бородкой. И Валерка охотно отвлёкся, ввязался в поединок взглядов со смертельным своим врагом, да уж, навлекал, притягивал беду; кошка с мышкой давненько знали друг дружку, мышка бравировала отвагой… коричневый крепыш вальяжно повёл плечами, ему, хозяину положения, и кафе с персоналом принадлежало, и едоки.
Риммочка с подносом. – «Судак Орли»; пододвинула беленькие, с удлинёнными носиками, соусницы.
– Как соединять стили антиподов – сталкивать или наслаивать?
– И сталкивать, и наслаивать… – с соусницей, зависшей в руке, Валерка понёсся дальше. Неведомая, если не чуждая отечественной традиции, дерзкая, сомнительная, как зачатие в пробирке, идея гибридизации опять и опять пробно погружалась в воображаемую огненно-холодную языковую стихию.
Валерка погас. – Льва Яковлевича сбила машина.
Какая-то дамочка заруливала со Звенигородской на Загородный, он плёлся с авоськой из гастронома… Ослепший почти, с сердцем, штопанным-перештопанным после инфарктов – дурацкого дорожно-транспортного происшествия для ухода в мир иной ему не хватало, пока в больницу везли, скончался.
Соснин, будто бы на него наехали, ни слова не проронил – близко-близко, рядом совсем, на травяном пляжике, рыхлый, с круглым белым животиком, в длинных сатиновых трусах, Ля-Ля дрожавшим голосом задекламировал Блока; после купания, под пение Нонны Андреевны беспечно грелись у догорающего костра… поодаль, на крутом берегу Красавицы алели, как высокие свечи, стволы сосен, подожжённых закатным солнцем.
– Львиная доля! – усмехнулся Валерка, – мне из Могилёва сестра Льва Яковлевича звонила… когда на похороны приезжала, никого из нас не застала, я в кое веки кантовался в Москве, Толька – в Коктебеле, ты… ты летал в Ташкент? Или в Тбилиси?
Соснин без уточнений кивнул.
Выпили.
Поморщился – буфетчица услаждалась лирикой из транзистора – и вернулся к идейке гибридизации, которая им когда-то ещё в наивной, так и не защищённой диссертации задевалась. И вот, один автор – саркастический противник символизации, другой – всякий эпизод, всякий жест своего искусства и своей жизни, продлеваемой в искусстве, возводил в символ. – У одного, – повторялся, худо-бедно втолковывая, Валерка, – стиль письма игровой, искромётный, у другого – тоже игровой, однако замедленный, с частыми торможениями, играющий на большом пространстве: мысль испытывается оговорками, в них вдруг проскальзывает новая мысль… Кружения мыслей, кружева слов.
Из транзистора лилась сладенькая мелодия.
– В Москве у Виктора Борисовича гостил, затеями делился, он слушал, одобрял, потом руку тянет – давай, говорит. – Что? – изумляюсь я. – Текст давай, готовый, отделанный. Нет? Тогда не дурачь легковерных синтетическими утопиями, твоё прогностическое литературоведение – блеф, обман лишних слов, хотя тебе-то чудится, что слов не хватает, что надо до-говорить, до-объяснить, дабы замышленное набухло многозначительностью. И останутся блефом твои фантазии, пока не напишешь кратко ли, многословно, но – ответственно, по своим законам.
Соснина разморило в тепле, уюте… да ещё коньячок под усыплявшие Валеркины говорения – привычная, захлёбывающаяся речь успокаивала, об ожидавшем допросе не хотелось думать; макнул в соус ломтик запечённого в тесте судака.
– А Юрий Михайлович и слушать бы такое не стал, – самокритично жевал Валерка, – чересчур нестрого, неряшливо.
Умолк, полез в папку – мелькнула книжка Амальрика, журнал с «Тремя пророками». Вытащил смятый, исчирканный листок, что-то вписал; корректировал, наверное, положения вечернего доклада в секции прозы.