Шрифт:
– Да открой же глаза: этот хлыщ тянет со свадьбой. Его подстегнет только вызов! Катя оскорблена. Колебания жениха – сомнения в ее чести.
Чернов взбесился. И вызов послал. Но Владимир дуэли не принял. Умолял подождать, пока он уговорит мать.
– Ей-богу, Костя, для чего ты позволяешь сторонним людям судить наши дела? Я слова не забирал и Катю люблю.
Тут высказался отец. Раз его дочь нехороша для вельмож, то и они, выскочки, нехороши для честных дворян! Отказать Новосильцеву.
Уже наклюнувшаяся дуэль, как рыбешка, соскользнула с крючка. Пришлось возбудить слух, будто Владимир все-таки женится, но под угрозой поединка.
Теперь оскорбился флигель-адъютант.
– Да за кого вы меня принимаете? Я готов драться! Под дулом пистолета к венцу не ходят!
Деваться некуда. Но встрял московский генерал-губернатор, вразумивший шалунов. Те поостыли, устыдились и второй раз пошли на мировую. Друзья! Оставалось только досадовать. Поединок чести – бедный, но благородный юноша против баловня двора! Какой был бы l’agitation! Прекрасный повод возбудить ненависть к временщикам, льстецам и вельможам!
Рылеев написал Новосильцеву письмо, содержание которого не скрывал в свете: «Вы отказываетесь от руки мадемуазель Черновой по праву силы и богатства? Или намерены выполнить обещание?» Владимир уже чувствовал: его травят, как оленя. Но и Константин представлялся ему жертвой. Он ответил бывшему другу так, точно Рылеева не существовало: «Помилуй, Костя, не нам ли решать? Кто эти люди и чего они хотят?»
Поручик уже знал, чего. Под диктовку Александра Бестужева он составил предсмертную записку. Ее надлежало читать в обществе, возмущая нежные сердца вопиющей несправедливостью. «Один Бог волен в жизни и смерти. Но дело чести принадлежит нам самим. Стреляюсь на три шага. Пускай паду я, но пусть падет и мой противник. В пример жалким гордецам, чтобы золото и знатный род не насмехались над невинностью и благородством души!»
Отступать было некуда. Но, боясь новых слез и примирений, Рылеев стал секундантом кузена. С недавних пор поручик был членом тайного общества и поклялся повиноваться.
Светало. Слепое осеннее утро сорило дождиком. Александр Бестужев уже расхаживал на месте, когда прибыли противники.
– Воевать! Воевать! – патетически восклицал он, встречаясь с Рылеевым на середине площадки. Его рыцарский, чеканный шаг, развевающийся плащ, озаренное непонятной радостью лицо выдавали нетерпение.
– Полно! Что за геройство? Ведите себя потише, – окорачивал приятеля поэт. Но и сам трепетал.
Им представлялся захватывающий бой. Однако враги, чуть только позволили сходиться, бабахнули друг в друга почти не целясь. И оба упали, к вящему удивлению секундантов. Две раны были смертельными. Чернов еще успел крикнуть:
– Ты должен убить меня, или рано или поздно я убью тебя!
Но когда его старый друг начал корчиться на мокрой пожухлой траве и как бы нырять в ней, извиваясь всем телом, Константин заплакал от жалости и потянул к Новосильцеву руки.
Противников увезли. Подпоручик жил еще несколько дней. И все спрашивал:
– Как Владимир?
Сильный жар, лихорадка, бред. Ему не говорили, что враг скончался. Чернов беседовал с ним и, кажется, в третий раз помирился.
Новосильцева схоронили тихо. А Константина несли на руках до Смоленского кладбища. Были оповещены все члены тайного общества, наняты десятки карет. Шли знакомые и незнакомые. Тронутые до слез и просто зеваки. Кюхельбекер декламировал: «Клянемся честью и Черновым!» Было ли кому дело до самого убитого?
Но цель достигнута. Евгений Оболенский написал Рылееву в тот же день: «Все, что мыслит, чувствует и способно возмущаться порядком вещей, соединилось в безмолвной процессии, выражая поддержку тому, кто пожертвовал собой ради понятной каждому идеи: защиты слабого против сильного, скромного против гордого».
Нужно было согласиться. Но сердце не повиновалось. Малодушничало, напоминало о нечестной игре. Из такого ли теста делаются Робеспьеры?
«Можете вы подвергнуть суду тайник души моей? – Рылеев снова заходил по камере. – Нет, нет, никогда! Возможно, Россия, которая сегодня громко отвергает нас, завтра тихо забудет. Но есть начала истины, не подверженные порче. Рано или поздно они восторжествуют! – Кондратий Федорович нашел нужный тон. Воспоминание о Чернове, больно уколов, задело живые струны. – Общество жаждало освободить крестьян. Почему эта цель не вменена нам в преступление? Почему молча обходят ее судьи? Не хватает духу? Пусть так! Но вырвать такую славную страницу из нашего дела – не есть ли грабеж ума и сердца?»
Бенкендорф никак не предполагал, что ему еще предстоит возиться с Раевскими. Казалось бы, хватит. Все, что можно предпринять для несчастного Бюхны, сделано. Для его семьи тоже. Однако он ошибался, что и выяснилось, когда в столице вновь появилась молодая княгиня, теперь уже с ребенком и в сопровождении родни мужа – Репниных. Все поселились в особняке старухи Волконской на Мойке близ Конюшенного моста.
А еще через день Александру Христофоровичу пришла жалоба от бородинского героя, уверявшего, будто Волконские бабы обманом похитили у него дочь. «Воспользовавшись добротою Машеньки, они внушили ей пагубную идею взять дитя и ехать в Петербург, где у несчастной ни защитника, ни руководителя».