Шрифт:
«Тогда, когда говорил это с трибуны, и говорил взволнованно, с чувством самым искренним и добрым, я почему-то не задумывался над тем, кто стоит за этими словами, — думал Холмов, покачиваясь в седле. — Теперь же, сидя на коне и думая о тех, с кем довелось встретиться в эти дни, я почему-то думаю о том, что каждый человек составляет частицу народа, что к этому человеку можно подойти и поздороваться с ним за руку, побеседовать с ним, спросить у него совета. Те веткинцы, что пришли ко двору Кочергина, чтобы высказать мне свою жалобу, — народ. Тот старый казак, что вышел со двора и, увидев всадника в бурке, почтительно снял картуз и поклонился, — тоже народ. Бабка Любаша, так удивительно похожая на икону, что хоть бери ее и ставь в церковь, — тоже народ. И к ней можно не только подойти, поклониться и взять из ее рук рушник с хлебом-солью, но и побывать в ее жилье, в какой-либо хатенке на краю улицы, посмотреть, как она живет, узнать, что ее радует и что печалит. Или эти милые женщины, что шагают в ногу с конем, и не отстают от него ни на шаг, и радуются тому, что идут к Ивахненко, чтобы разрешить там жалобу всей Ветки, и идут не одни, а со мной, — тоже народ. И сам я, едущий на коне, — тоже народ…»
Раздумья Холмова оборвались только тогда, когда конь, гулко стуча копытами о доски, взошел на мост и Евдокия радостно сказала:
— Поглядите, Алексей Фомич! Какая у нас тут красота!
Холмов поправил налезшую на лоб папаху и поднял голову. Кубань в этом месте была хоть и узкая, а текла спокойно. Вода в ней по-осеннему чиста и прозрачна, так что с моста было видно рыжее песчаное дно.
На левом берегу кончалась Ветка, а на правом начиналась улица старинной станицы Широкой. Много лет станица разрастаясь не в ширину, а в длину по отлогому, краснеющему глиной берегу и разрослась уже километров на восемь, а то и больше. От моста хорошо видна колокольня и купол церкви. Вокруг церкви старые, с острыми шпилями тополя подпирали серое, низкое небо. Издали нетрудно было понять, что там, где тополя и церковь, и есть центр станицы.
Глава 28
Те тополя, что шпилями своими вонзались в небо, вблизи оказались могучими деревьями с темной, потрескавшейся корой. С двух сторон они обходили старую церковь с позеленевшими от времени кирпичными стенами и смыкались возле дома с каменным крыльцом. Дом этот, на высоком каменном фундаменте, когда-то принадлежал станичному атаману. Теперь же в нем помещался станичный Совет.
В дом вели крутые, из серых каменных плит ступеньки, сильно стертые ногами. Так же, как во всех станицах, перед домом образовалась площадка для стоянки машин и подвод. Была она укатана колесами и утрамбована копытами. Валялись объедья сена, темнели пятна машинного масла. И тут же, тоже как во всех станицах, стояла коновязь из дубовых, искусанных конскими зубами бревен.
Перед крыльцом выстроились грузовики, подводы. Лошади выпряжены и поставлены к задку, куда положено сено. У коновязи дремали два неказистых, похлестче Кузьмы Крючкова, конька под старыми, видавшими виды седлами. Хвосты куце подвязаны, ноги и животы забрызганы грязью.
Никто, пожалуй, не заметил, как Холмов, в бурке и в папахе, похожий на табунщика или чабана, подъехал к коновязи; как он, натужась, с трудом слез с седла, и не сам, а с помощью женщин; как одна из женщин привязала коня к коновязи, потом обе они заботливо взяли всадника под руки и помогли ему подняться по ступенькам.
Превозмогая боль и подметая полами бурки пол, Холмов вошел в коридор. И этот длинный, просторный коридор, и смежная с ним, тоже длинная и просторная комната были заполнены народом. Мужчины, женщины, молодые, старые. Кто сидел на лавке, уронив на грудь голову, и, казалось, дремал. Кто стоял у окна и бесцельно смотрел на тополя и на церковь. Хромая, Холмов смело, как это он делал всегда, когда, бывало, появлялся в станичном Совете, направился к дверям, пухлым оттого, что они были обтянуты войлоком и дерматином, и табличкой «Председатель стансовета Ивахненко А. А.». Возле дверей, как на страже, стоял коренастый, крепкого сложения мужчина с белесыми усами. Он преградил рукой Холмову дорогу и сказал:
— Эй, бурка! Куда прешь без очереди!
— Можно и повежливее! — Холмов с упреком посмотрел на светлоусого мужчину. — Я не бурка!
— А кто же ты будешь?
— Человек!
— О! Слыхали, граждане!! Нашел чем хвастать!
— Родимый, все мы тут люди-человеки, — сказала суровая на вид старая женщина, сидевшая на лавке. — Так что прилаживайся к общему порядку и жди своего череда.
— Какие дела у вас к Ивахненко? — по привычке деловито спросил Холмов, взглядом обращаясь к людям. — И кто вы?
— Кто, кто, — сердито ответил мужчина со светлыми усиками. — Слепой, что ли? Не видишь? Жалобщики мы!
— И у всех у вас есть дела к Ивахненко? — тем же деловым тоном спрашивал Холмов. — Давно тут сидите?
— Да ты чудак, ей-богу! Или с неба свалился?
— К кому же еще пойдешь, как не к Ивахненко? — говорил старик, сидя на лавке и опираясь на суковатый посох. — Больше идтить не к кому. Мы народ, а Ивахненко есть слуга народа, стало быть, наш слуга. А без слуги мы и шагу ступить не можем. Вот и сидим, поджидаем, когда наш слуга изволит нас допустить к своим ясным очам.
— Слуга — это, конечно, правильно, — сказал Холмов. — Вы Ивахненко избирали, и он обязан служить вам верой и правдой.
— Нету у Ивахненки уже ни веры, ни правды.
— Слуга сидит там, в кабинете, а господа в коридоре огинаются.
— Почему же вы не идете к Ивахненко? — спросил Холмов. — Почему не потребуете?
— Опять свое: почему? — Мужчина со светлыми усами с горестной улыбкой посмотрел на Холмова. — Сам-то ты кто? Табунщик или чабан? Живешь в степи, одичал там без людей. Через то все кажется тебе в диковину.