Шрифт:
И так проходит час, а может, и больше. А я все сижу среди старших. Мы потихоньку беседуем и так же не спеша попиваем очень крепкий чай с густым молоком. Оно такое густое, что сверху в чашке стоит янтарная пленочка. Но чай все равно хорош — он веселит меня, успокаивает. Да и разговор меня успокаивает: мы говорим о грибах, о рыбалке, о наших озерах. Ну и, конечно же, о колхозных делах. Потом замолкаем надолго и о чем-то думаем, вспоминаем. Затем опять выходим из своего одиночества, и вот уж снова — снова спешим друг к другу с вопросами, — и даже горячимся теперь, не дослушиваем… И вот опять замолкаем надолго, и только голос Андрюши что-то вещает о Несмеяне. Наконец хозяин нарушает молчание:
— Крестьянское дело должно быть потомственным! А иначе — все прахом, каши не сваришь… — Он посмотрел на меня недоверчиво: почему, мол, молчишь, не согласен? Но я с ним согласен, очень согласен. И жена Люда с ним тоже согласна. Она — верный друг его и помощник. Она в колхозе «Россия» — главный экономист.
И вот уж он переводит глаза на нее, и глаза его ждут поддержки, сочувствия, и поддержка приходит:
— Правильно, Витя, согласна я. Нужно хранить в семьях наши традиции… На земле нужны крепкие люди — хозяева. А то языком-то порой мы работаем, а как до дела — сразу уселись…
В ответ на ее слова он усмехается, но усмешка не злая, а добрая. И в глазах — тоже свет, добрый свет, И все-таки не выдерживает:
— А как хранить — ты подумала? Ведь город рядом — такой насос… Не насос, а целая водокачка.
И прав хозяин. До города всего тридцать два километра. А дорога — чистый, ровный асфальт. И уезжали всегда по этому асфальту только самые молодые, самые лучшие. А кто их осудит? Им хотелось белый свет посмотреть, да и себя показать. А некоторых сами родители отправляли: давай, мол, сынок, поезжай, собирайся! Ищи в городе свое положение. А у нас кого — все нехватки да недостатки. И того нет, и другого. А когда направится все — нам еще не сказали…
И уезжали навсегда те сынки и любимые дочери. Оставались одни старики с тяжелыми думами — нам, мол, ехать уже в город не надо, нам уж только в борок, на покой… Оставались, конечно, и молодые. Но это были все люди с профессиями — трактористы, комбайнеры, шоферы. У них на руках уже были машины — значит, и заработок. И вот это держало…
— И такой насос работал безостановочно, — продолжает свою мысль председатель. — Он и теперь работает, как часы…
— А почему? — Я оборачиваюсь на хозяина дома и чувствую, что волнуюсь. — Почему и теперь иной смотрит на назначение в деревню, как на страдание… как на несчастный случай, на горе?.. Почему тебя оставляли в аспирантуре, а ты все же поехал?
— Ну, я — это я, — смеется хозяин.
— Мы — люди особые, — уточняет жена. А сама хитро щурится, и брови сходятся у переносицы. Глаза у нее длинные, синеватые, очень похожие на продолговатую сливу. Какие-то нездешние, конечно, глаза. Но Люда родилась в соседнем районе, а свадьбу сыграли, когда учились в Курганском сельхозинституте. И вот уж трое детей у них, а ведь каких-нибудь шесть лет назад супруги Архиповы еще стояли на комсомольском учете. И на молодежные вечера ходили, на танцы… Но мои мысли перебила хозяйка:
— Да, мы с Витей особые. Мы же — крестьяне! И у нас — где хлебушек, там и душа. А хлеб-то в городе не растет… — Она смеется и смотрит долгим взглядом в окно.
Там и душа, там и спасение… И еще она там у женщины, где дом ее и где дети. И где тополек под окнами, посаженный дочкой Олюшкой… И еще там она, где огород, где мычит корова, где зеленеет береза на теплой колхозной земле… А раз так у женщины — у жены, значит, так и у мужа. Потому, наверное, и начал председатель свою жизнь у нас с постройки большого дома… Но мои мысли вдруг перебивает детский голос. Это Андрюша громко читает: «Жили-были старик со старухой: у них был сын, по имени Иван. Кормили они его, пока большой вырос, а потом и говорят: «Ну, сынок, доселева мы тебя кормили, а нынче корми ты нас до самой смерти…»
— Как все просто! — смеется старший Архипов. — А нынче корми ты нас… В этом же — мудрость вся, честное слово! Мы, мол, на тебя тянулись, переживали, а теперь ты нас до смерти дотягивай. А где взять эту кормежку? Да ясно же где — на земле надо работать. И чтоб с утра даже и дотемна. Значит, нет у младшего выбора, нет второго решения. Раз ты крестьянин-хозяин, то и крестьянствуй… У меня вот тоже не было выбора. — Он задумчиво морщит лоб, потом медленно отпивает чай. — Да, не было выбора… И мать моя всю войну не слезала с колесника, а отец был комбайнер. Даже дед Капитон Филиппович — и тот вечный крестьянин… — Он задумчиво улыбается, потом кладет мне ладонь на плечо. — А если серьезно, то и я бы мог куда-нибудь на завод, а то в медицинский… А если уж вовсе серьезно, то это было бы горе для меня, поражение…
— Почему?
— Не приняла бы душа. Как моя жена говорит: мы же особые. Мы же — крестьяне. Вот отними все это… — Он махнул куда-то вправо рукой. Но я и без слов его понял, я догадался.
— Отними — и жизнь, считай, кончена. Летальный исход, сосновая крышка. Потому порой и обидно…
— За кого?
— За нашу школу, к примеру, за учителей… Вот кричим везде, призываем — на фермы идите, на фермы! А в жизни что: какая-нибудь девчонка двойку получит, ее сразу же и учитель стращает — «с твоими знаниями только в доярки…». А с парнями — хуже того. У нас тут одному мальчишке прозвище дали — скотник Вова да скотник Вова… Так этот Вова чуть в петлю не залез. Нет, милые, так дальше нельзя! — Он точно бы пригрозил кому-то, и лицо его побледнело. — Эти дела надо вместе: и чтобы школа, и чтобы родители… — Но докончить он свою мысль не успел, потому что вошла Люда, с большой стеклянной банкой в руках, а там — молоко.