Шрифт:
Перед вами уже не те изумительно грандиозные четырехэтажные дома в половину квартала, невольно заставляющие вас при взгляде на них раздуматься, обыкновенными ли человеческими силами строили их владельцы, или они прибегали в этом случае к каким-нибудь волхвованиям?.. Таких палат, говорю, нет и в помине.
Перед вами робко вытянулся ряд скромных домиков, с этими милыми кисейными или ситцевыми оконными занавесками, дающими вам неотъемлемое право предполагать, что за ними скрывается бедное, но благородное семейство, – с заборами, утыканными гвоздями и увенчанными наследственными деревьями, с туго припертыми воротами, с голодной и слепой собакой, равнодушной ко всему окружающему и глубокомысленно-молчаливой. Ряд этих патриархальных приютов обыкновенно начинается мелочной лавкой, а оканчивается будкой. У лавки стоит краснощекий хозяин в засаленном, как чумацкая рубаха, фартуке, всегда без картуза, с руками знаменательно заложенными за спину. На губах его сияет улыбка. Из окна, противоположного лавке, его высокоблагородие Роман Ефимыч, отставной майор и кавалер из палочной академии {192} , «вежливенько», как бы и своего брата майора или титуляра, приглашает лавочника на чашку чаю. На крыльце будки сидит неразгаданный будочник: я потому употребляю этот эпитет, что, обыкновенно, решительно невозможно отгадать, дремлет ли будочник, утомленный долгим бодрствованием, или он так же бесцельно, как бесцельно бодрствует, смотрит на широкое картинное всполье, раскидывающееся за такой будкой.
192
…кавалер из палочной академии… – переживший все тяготы военной службы в период 1808–1825 гг., когда граф А. А. Аракчеев активно восстанавливал дисциплину в армии, жестоко наказывая нерадивых солдат и офицеров, и позже при Николае I.
В подобных улицах только и есть эти два пункта, откуда еще проглядывает жизнь. Остальные точки их решительно необитаемы и безжизненны, следовательно, девственны. Дальше слышно и видно только, как наследственные деревья, осеняющие гвоздистые заборы, дремотно качают верхушками и тихо шуршат листьями. Мертвая, ничем не прерываемая тишина и молчание самое усыпляющее завершают картину…
Почва этих, редкому смертному известных, стран должна быть очень плодородна, потому что вся весьма тщательно удобрена всеми принадлежностями, негодными в хозяйстве: старыми, дотла изношенными подошвами, золой и разного рода, весьма легко поддающимися гниению, остатками от некогда, по всем вероятиям, пышных одежд. Распаханная неизвестно когда и неизвестно зачем проехавшими тут колесами, почва представляет все возможности прозябать на ней разной травке, достаточно высокой для того даже, чтобы в ней резвились и прятались разношерстные котята.
Блинщик. Москва. Открытка начала XX в. изд. «Шерер, Набгольц и К°» Частная коллекция
Приехавши в столицу из глубины степей более или менее откормленным парнем, я некоторое время был объят глубокой тоской по родине. Эта тоска усиливалась до тяжкой болезни, когда, бывало, городской шум прерывал золотую цепь моих представлений о тишине степей наших, о их могущественной красоте, о их, наконец, своеобразной, неприметной для постороннего глаза жизни, которая в неисчислимое количество раз казалась мне тогда и деятельнее, и разумнее жизни, так возмущавшей своим громом мою степную натуру против столичной деятельности.
И вот, когда я в первый раз, случайно, попал в одну из девственных улиц, когда я увидел за забором одного домика развесистую яблоню, а на улице невыполотую траву, в которой играли котята и чирикали молодые воробьи, когда я почуял в воздухе нечто напоминавшее аромат степи, я почувствовал к этим улицам необыкновенную слабость. В их успокаивающей тиши очень скоро проходила хандра от отношений и обязанностей, которые неумолимо принуждает меня выполнять городская жизнь; поэтому вот уже несколько лет брожу я по этим улицам, ищу их близ застав, в Замоскворечье, ищу в сердце Москвы, и я даже открыл такую местность, которую сами обыватели не могли назвать мне. Недавно только, когда я изучал прилегающие к ней улицы, со мной встретился необыкновенно дряхлый старец, который сказал мне, что место это называется «Марьиной слободкой» {193} , что это очень хорошее место, потому что живут они себе здесь тихо да смирно, ровно у Христа за пазухой.
193
Марьина слободка – деревушка в пригороде Москвы, расположенная за Крестовской заставой, рядом с Марьиной Рощей. Знаток московской старины С. М. Любецкий сообщал в 1877 г., что еще недавно «хибарки марьинские окружены были душистыми белоствольными березами и кудрявыми палисадниками, находившимися у каждой избы». «В настоящее время, – замечал он, – она стоит обнаженная, на солнцепеке; кое-где около нее высятся тощие березки, рябинник и запыленные акации, а сзади пролегает Николаевская железная дорога, оглашаемая пронзительными свистками и пыхтением огнедышащих паровозов» (Любецкий СМ. Московские окрестности ближние и дальние, за всеми заставами, в историческом отношении и в современном их виде для выбора дач и гулянья. М., 2006. С. 40–41).
Теперь я очень хорошо познакомился с этим стариком. Мой новый знакомый, когда я проникнул к нему в гости, представил меня другу своему зашивальщику, тоже старику, живущему с ним на одной кровати, и потом уже на именинах у старика-зашивальщика я самым тесным образом сблизился с одним удивительно искалеченным ветераном и с соседом будочником. Будочник, в свою очередь, обязательно пригласил меня к себе на именины.
– Смотрите же, не забудьте, сударь, третьего числа, – говорил он, прощаясь со мной. – Пророчица Анна и Симеон Благоприимец, это и есть мой ангел.
Таким образом, третьим февраля и начинается мой рассказ, характеризующий девственность московских улиц.
II
Только моя необыкновенная страсть смотреть, как поживают на белом свете разные добрые люди, заставила меня ехать «к черту на кулички» – на именины к будочнику. Мороз был необыкновенный; треск промерзнувших крыш и заборов нарушал в этот раз мертвое молчание, обыкновенное в девственных улицах.
По приметам, сообщенным мне новым знакомым, я узнал дом, в котором квартировало его семейство. Маленькая, отощавшая собачка звонко ответила на скрип калитки, произведенный мной; ей откуда-то из угла отозвались куры сонным, продолжительным воркотаньем. Какой-то человек в мерлушечьем халате, с кокардой на фуражке, вероятно, хозяин дома, пользуясь ночной темнотой, нисколько не компрометируя значка, рекомендовавшего его благородную породу, мел двор.
– Кого тебе? – сердито допросил он меня.
– Знакомого одного: будочником в здешнем квартале служит.
– Служит?!. Разве будочники служат?.. Служат только чиновники… Вон ступай наверх.
Собачонка, тая от злости, подкатывалась мне под ноги. Мерлушечий халат ожесточенно прикрыл ее своей страшной метлой.
Я отворил тяжелую дверь, сколоченную самым медвежьим образом из толстых дубовых досок. За дверью царила непроглядная тьма; где-то вверху раздавались громкие голоса; плач охрипшего ребенка смешивался с гармоникой и с разухабистой песней.
Наконец я отыскал ступень лестницы и, с твердой верой в благость Провидения, полез куда-то. По мере моего приближения к небесам гармоника становилась слышнее, и я уже явственно слышал слова песни. Это был лихой хорей {194} , сложенный, вероятно, поэтом-закройщиком и производивший в гостях гомерический хохот. Мне даже слышно было, как певец, окончив куплет, извинялся перед кем-то:
– Извините-с! – доносилось до меня. – Из песни слова не выкинешь. Ха-ха-ха-ха!
194
Хорей – двухсложный стихотворный размер, стопа которого содержит долгий и следующий за ним краткий, или ударный, и следующий за ним безударный слоги. В данном случае речь идет о незамысловатых куплетах, исполняемых под аккомпанемент гармони.