Шрифт:
– А что, – говорю, – вдова божья, давай-ка, братец ты мой, мы с тобой перевенчаемся…
Бухнул я это ей, а она ничего, что пьяный человек присватался за нее, с лапками ко мне.
– Давай, – говорит.
Мать за попом сейчас побежала, честь честью образом благословили нас, и стали мы жених и невеста. Немало я радовался в пьяном-то виде… Проснулся поутру, трещит голова. Куда это, думаю, попал я. Уж и забыл про все. Ребятишки ко мне сей час: тятей почали звать, – она их уж навострила. Невесту тоже увидал, пришла откуда-то. Увидал ее, ужаснулся, да все и вспомнил. Куда, думаю, дену я эту ораву? Чем я ее прокормлю? Трое детей, мать-старуха еще, сам на прибавок, всего шесть человек выходит: по два рубля на душу приходится. Сумленье меня тут проняло: не маловато ли жалованья будет? Опять за вином я послал и говорю невесте:
– А что, мол, невестушка моя милая, не простишь ли ты мне шали моей пьяной вчерашней? Я бы, говорю, отходу тебе, что касается тоись насчет денег, не пожалел дать.
– Ты, говорит, пустого не болтай. Я давно такого случая выжидала; а ежели ты, может, спятиться хочешь, так в суд пойдем. Я, говорит, тебя осрамлю, а жениться на мне все-таки присудят тебя беспременно.
Смолк я тут, потому увидал, что не миновать мне женитьбы. О том только беспокоиться стал, как это с такой чучелой на свет показаться. Женился. Баба ничего, хорошая вышла, только что муштрует она меня очень. Выпить мне чтобы когда по-старому, и не на свои, а в гостях, – ни-ни, ни под каким видом нельзя. Слаба баба, и мог бы я ее, разумеется, пальцем одним придавить, – ну, никак я супротив ее лютости выстоять не могу, когда она меня пьяного по всем суставам, по всем-то суставам, словно собаку, чем ни попало, колотить почнет… В других разах ничего – хозяйка, как надо быть, и детишками тоже очень утешен, хошь признаться, по доброте по своей, частенько-таки приходится мне хлеб один черствый с водой есть, чтоб они без говядины не сидели, – любят тоже ребятишки говядину-то.
Мокринский переулок в Зарядье во время весеннего половодья. Открытка начала XX в. Частная коллекция
Потому мое дело солдатское, привычное: они меня за это и любят… Значит, ничего! Жить можно, потому другие мужья и не с такими зверями живут. Главное, не думал жениться, не люблю я этих баб, а тут шут прорвал: в первый раз увидал – и обабился. Не подбей меня приятель на выпивку, и о сю пору холостой бы ходил, сам бы себе барином был; а теперь – на-ка!.. Не знаю, как сейчас и домой показаться, потому, сам ты видишь, проштрафился я здорово, – жаловался мне фельдфебель, грустно качая головой и отплевываясь. – Невелико, правду сказать, несчастье, когда пьяного мужа жена бьет, – продолжал он, – только до гроба до самого, должно быть, горевать мне, потому за расторопность свою от всего полкового начальства всегда одни милости получал, а тут, напоследок, сглупил, на старости лет к бабе под палку добровольно пошел… Мне это горько – от бабы терпеть, а втрое мне горести, что сам я в эту петлю, так сказать, не подумавши, в пьяном образе влез.
Последние слова своей рацеи фельдфебель произносил уже сквозь слезы. И, конечно, это были слезы пьяного человека, но тем не менее мне было очень жаль его, потому что я видел ясно, как человек, умный по-своему, только что освободившись из служебного тридцатилетнего ярма, закончил свою жизненную дорогу, так трудно и так хорошо пройденную, какой-то роковой, непроизвольной глупостью, надевшей на него другое ярмо, которое он должен нести уже до самой могилы…
III
– О чем ты задумался, Сизой? – неожиданно отнеслась ко мне вдребезги разодетая женская особа, доселе ничего не говорившая.
Я выпучил на нее глаза. «Почему это она знает меня?» – думаю себе.
– Напрасно ты притащился сюда, – продолжала она, – нечем тебе тут поживиться. В этом царстве мрака, как там это у вас литературно называется, едва ли что увидать твоим слепым глазам. Ты ведь слеп: я давно знаю.
Я остолбенел.
– Однако, Сизой, ты черт знает как постарел, и лицо у тебя, не взыщи за правду, как-то скверно вытянулось, поглупело, позеленело, измялось. Не очень давно еще ты был такой здоровый мальчишка. Помнишь?
Тут я вспомнил ее. Вспомнил, как несколько лет назад приехал я в столицу с разными детскими восторгами и, увидевши, что грозное слово и тяжелая рука тятеньки за пятьсот верст от меня, весь отдался влиянию некоторых угорелых ребят, и как эти угорелые ребята, воспользовавшись своим влиянием надо мной, осквернили мою шестнадцатилетнюю молодость.
В числе принадлежностей этого времени была и эта разодетая особа, известная тогда под именем разбойницы-Саши.
Это была высокая, стройная брюнетка с размашистыми приемами, громкой и всегда даже над самыми любимыми предметами злобно насмехающейся речью.
– Ребята! – говаривала она тогда, пародируя наши же фразы, – пьяницы вы, негодяи и глупцы здоровенные, это правда, но вы всегда найдете во мне добрую мамзель, готовую вам дать самые полезные советы, потому что я всех вас умнее, и доброты у меня у одной тоже больше, нежели у всех у вас вместе. Целуйте у меня ручки за это – и выпьем.
Мы целовали у нее ручки и выпивали. В настоящую же минуту я почти ничего не помнил об этом, но при виде разбойницы старинные, давно прошедшие дни молодых увлечений живо воскресли в моей памяти, обширная программа разнообразных глупостей, наполнявших эти дни, повторилась в голове против воли и окрасила румянцем стыда лицо, давно уже от румянца отвыкшее.
– Это ты, Саша? – промолвил я.
– А то кто же? – ответила она, улыбаясь. – Глупо так долго меня не узнавать. Я не то, что ты: я ничуть не изменилась. Я, кажется, никогда так не подурнею, как ты. Скажу тебе по секрету, одного боюсь: как бы еще больше не поумнеть, тогда я еще злей буду…
– Скажи, пожалуйста, только, ради бога, без острот, как ты попала сюда? Знакома, что ли?
– Напрасная просьба, Сизой; ты знаешь, я без остроты слова не могу сказать. А попала я сюда потому, что сей макарка (ты знаешь, что макарками будочников зовут) – мой единоутробный братец.