Шрифт:
Я останавливаюсь на Аничковом мосту и бросаю сирень в Фонтанку. Раз она не досталась Блоку, она мне не нужна. Я вытираю глаза и прибавляю шаг. Ведь дома, наверное, беспокоятся. С ума сходят, куда я пропала.
— Другого раза не будет, сказал Белый. Но я все же надеюсь. Я хожу каждый день в Летний Сад, сажусь на ту скамейку и жду. Жду долго. Целую неделю.
Я даже не хожу в Дом Литераторов. Гумилев недоволен.
— Чем это вы так заняты? Вчера я звонил вам — и дома вас тоже не оказалось. Где вы пропадаете?
Я краснею, как всегда, когда лгу.
— Я хожу к тете. Она заболела.
Гумилев пожимает плечами.
— Ну, вряд ли вы хорошая сестра милосердия. Без толку время тратите. Зря.
Да, он прав. Без толку, зря. И все же я не в силах прекратить это изводящее меня бессмысленное ожидание. А вдруг. Ведь Белый может вспомнить, что обещал «часто сюда приходить» и действительно придти.
Возвращаясь из Летнего Сада я каждый вечер захожу в Дом Искуства. И сейчас я, усталая и разочарованная, поднимаюсь по внутренней лестнице в столовую. Может быть, встречу кого-нибудь.
За длинным столом, накрытым скатертью, сидит Ходасевич. И рядом с ним Белый. От удивления и обиды я останавливаюсь. Он здесь распивает чай, а я его там ждала целых два часа.
Я подхожу и здороваюсь с ними.
— Подсаживайтесь к нам, — говорит Ходасевич. — Вот Борис Николаевич завтра возвращается в Москву. Это его последний вечер здесь.
— Да, да, — оживленно подтверждает Белый. — Слава Богу, последний. У-ез-жаю! Хватит! Не могу больше. Выпили меня здесь, выпотрошили. Ведь страшно подумать — я в Вольфиле пятьдесят лекций прочел. Нет пожалуй даже больше! Как не спятил? Бегу в Москву. Там отдохну. Пора…
Он обращается только к Ходасевичу, словно меня нет за столом.
— Владислав Фелицианович, возвращайтесь и вы. Ведь мы — москвичи, нам в Петербурге не по себе, нам тут плохо! Очень! Право, а? вернулись бы вместе со мной, — убеждает он, близко заглядывая Ходасевичу в глаза.
Я слушаю молча и вдруг, набравшись храбрости, решаюсь:
— Борис Николаевич, вы больше не ходили в Летний Сад?
Белый поворачивает голову и смотрит удивленно, явно не узнавая меня.
— В Летний Сад? — брезгливо тянет он. — Нет, зачем? Я его терпеть не могу. Я ничего там не потерял.
И он снова начинает страстно уговаривать Ходасевича вернуться в Москву вместе с ним.
— Я даже готов отложить отъезд на сутки. Если вы согласитесь, Владислав Фелицианович!… Едем! Едем вместе!
Ходасевич, поблескивая пенсне, смеясь, отказывается ехать.
Я незаметно встаю и, не прощаясь, выхожу из столовой.
Что ж? Понятно. У Белого сейчас гораздо лучший слушатель, чем я.
А меня он даже не узнал…
Гумилев любил читать вслух, особенно по-французски.
Однажды, читая мне какой-то рассказ Теофиля Готье о молодом поэте, собравшимся топиться от несчастной любви и представляющим себе насколько увеличится его посмертная слава от его романтичного конца, Гумилев сказал, отложив книгу:
— Очень правильно. Смерть, действительно, играет огромную, даже иногда решающую роль, в славе поэта. Героическая смерть может поставить поэта на пьедестал.
Он задумался и продолжал:
— Я очень надеюсь, что Бог услышит мои молитвы и пошлет мне достойную, героическую смерть. Но — он лукаво улыбнулся, сощурив глаза — не сейчас, конечно. Лет так через пятьдесят. Не раньше. Ведь я еще столько должен сделать в жизни, хотя и сейчас немало делаю. — В этих словах, конечно был скрытый намек.
Гумилев часто намекал на свою контрреволюционную деятельность, но мне казалось, что он, как и многие тогда, только играет в заговорщика.
Когда, возвращаясь со мной с лекции в кронштадские дни, он остановился перед подъездом какого-то дома и сказал с таинственным видом, подавая мне свой портфель. — Подождите меня минутку. Я только за револьвером зайду. Обещали достать к сегодняшнему вечеру. Я спокойно осталась ждать, положив его тяжелый портфель на снег. Я не верила ему и мне совсем не было страшно за него.
Он скоро возвратился, похлопывая себя по боку.
— Достал. Ну, идемте! Только не проболтайтесь! Ведь это и для вас опасно.
Да, я знала, это очень опасно. Опасно даже играть в заговорщиков. И, конечно, никому не рассказала о «заходе за револьвером».
В Петербурге, в те кронштадские дни напряжение, волнение и ожидание достигли наивысшей точки. Нервы петербуржцев уже почти не выдерживали пытки надеждой.
Я иду по Бассейной. Пусто и тихо. В тишине явственно доносятся глухие выстрелы с оставшихся верными революции крейсеров. Снег лежит большими сугробами и над белыми, покрытыми снегом крышами, дымно красный, трагический закат. Страшно? Да, конечно, страшно. Страшно и все-таки весело.