Шрифт:
Мандельштам не сразу ответил.
— Так счастлив, что и в раю лучше быть не может. Да и какое глупое сравнение — рай. Я счастлив, счастлив, счастлив, — трижды, как заклинанье, громко произнес он, — и вдруг испуганно оглянулся через плечо, в угол комнаты.
— Знаешь, Жорж, я так счастлив, что за это, боюсь, придется заплатить. И дорого.
— Вздор, Осип. Ты уже заплатил сполна и даже с процентами вперед. Довольно помучился. Теперь можешь до самой смерти наслаждаться. Верь мне.
— Ах, если бы! А то я часто боюсь. Ну, а ты как? Вы оба как?..
Оба — это значило Георгий Иванов и я. В сентябре 1921-го года я вышла замуж за Георгия Иванова. Естественно расспросам не было конца — расспросам о нас и рассказам о них с Надей… Надя… Надей… о Наде…
И вдруг перебив себя Мандельштам уставился на Георгия Иванова.
— Ну, что ты можешь мне предложить в Петербурге? Здесь я прекрасно устроился. — Он с явным удовольствием огляделся кругом. — Отличная комната. Большая, удобная. Полный комфорт.
— Отличная, — кивает Георгий Иванов, — в особенности ночью, когда
Всё исчезает, остаётсяПространство, звёзды и певец.полный комфорт — лежишь в кровати и смотришь на звезды над головой. А когда дождь идет можно бесплатно душ брать. Чего же удобнее?
— Вздор. — Мандельштам недовольно морщится. — К зиме потолок починят или переведут нас с Надей в другую комнату. Я серьезно спрашиваю тебя, что ты можешь лучшего предложить мне в Петербурге?
Георгий Иванов пожимает плечами.
— Да ничего не могу предоставить тебе. Тем более, что через неделю сам уезжаю. И наверно — надолго.
— Не надолго, а навсегда, — снова начинает клокотать Мандельштам. — Если не одумаешься, не останешься — никогда не вернешься. Пропадешь.
Шаги на лестнице. Мандельштам вытягивает шею и прислушивается с блаженно-недоумевающим видом.
— Это Надя. Она ходила за покупками, — говорит он изменившимся, потеплевшим голосом. — Ты ее сейчас увидишь. И поймешь меня.
Дверь открывается. Но в комнату входит не жена Мандельштама, а молодой человек. В коричневом костюме. Коротко остриженный. С папиросой в зубах. Он решительно и быстро подходит к Георгию Иванову и протягивает ему руку.
— Здравствуйте, Жорж! Я вас сразу узнала. Ося вас правильно описал — блестящий санкт-петербуржец.
Георгий Иванов смотрит на нее растерянно, не зная можно ли поцеловать протянутую руку.
Он еще никогда не видел женщин в мужском костюме. В те дни это было совершенно немыслимо. Только через много лет Марлена Дитрих ввела моду на мужские костюмы. Но оказывается первой женщиной в штанах была не она, а жена Мандельштама. Не Марлена Дитрих, а Надежда Мандельштам произвела революцию в женском гардеробе. Но, не в пример Марлене Дитрих, славы это ей не принесло. Ее смелое новаторство не было оценено ни Москвой, ни даже собственным мужем.
— Опять ты, Надя, мой костюм надела. Ведь я не ряжусь в твои платья? На что ты похожа? Стыд, позор, — набрасывается он на нее. И поворачивается к Георгию Иванову, ища у него поддержки. — Хоть бы ты, Жорж, убедил ее, что неприлично. Меня она не слушает. И снашивает мои костюмы.
Она нетерпеливо дергает плечом.
— Перестань, Ося, не устраивай супружеских сцен. А то Жорж подумает, что мы с тобой живем, как кошка с собакой. А ведь мы воркуем, как голубки — как «глиняные голубки».
Она кладет на стол сетку со всевозможными свертками. Нэп. И купить можно все что угодно. Были бы деньги.
— Ну, вы тут наслаждайтесь дружеской встречей, а я пока обед приготовлю.
Жена Мандельштама, несмотря на обманчивую внешность, оказалась прекрасной и хлебосольной хозяйкой. За борщем и жарким последовало кофе с сладкими пирожками и домашним вареньем.
— Это Надя все сама. Кто бы мог думать? — он умиленно смотрит на жену. — Она все умеет. И такая аккуратная. Экономная. Я бы без нее пропал. Ах, как я ее люблю.
Надя смущенно улыбается, накладывая ему варенья.
— Брось, Ося, семейные восторги не интереснее супружеских сцен. Если бы мы не любили друг друга — не поженились бы. Ясно.
Но Мандельштам и сам уже перескочил на другую тему:
— До чего мне не хватает Гумилева. Ведь он был замечательный человек, я только теперь понял. При его жизни он как-то мне мешал дышать, давил меня. Я был несправедлив к нему. Не к его стихам, а к нему самому. Он был гораздо больше и значительней своих стихов. Только после смерти узнаешь человека. Когда уже поздно.