Шрифт:
или:
Печаль и радость прежних летЯ разливаю в два стакана…или еще:
И с цепью маленькие руки,Похожие на крик разлуки.Эти руки, «похожие на крик», да еще не просто на крик, а на «крик разлуки», — как будто при разлуке кричат как-то особенно, — не свидетельствуют о совершенном вкусе, как и «рука, что режет, как быка».
Абсолютный вкус и слух Лозинский проявлял лишь в отношении чужих стихов и, главное, в переводах.
Была у него, впрочем, одна вполне «абсолютная» строфа и совсем не символистическая:
Проснулся от шороха мыши,И видел большое окно,От снега белые крыши, —…А мог умереть давно…За ней шла вторая строфа «с расширением темы», ненужная, и потому не удержавшаяся у меня в памяти. Гумилев советовал отбросить ее, но Лозинский не послушался его.
Гумилев вспоминал всегда это: — «А мог умереть давно», когда хотел доказать, что Лозинский не только переводчик, но и поэт.
Но спорящие приводили в доказательство своей правоты слова Брюсова:
— Нет ни одного поэта, как бы плох он ни был, хоть раз в жизни не написавшего хорошей строфы. Даже Ратгауз — образец бездарности, — автор простых и удачно-найденных строк:
День проходит,Меркнет свет.Мне минулоСорок лет…Роль Лозинского в кругах аполлонцев и акмеистов была первостепенной. С его мнением считались действительно все. Был он так же библиофил и знаток изданий. Это ему сборники стихов акмеистов обязаны своей эстетической внешностью — ему и типографии Голике.
Гумилев говорил о Лозинском, внимательно рассматривающем принесенный на его суд проект обложки:
«Лозинский глаз повсюду нуженОн вмиг заметит что-нибудь».И, действительно, «Лозинский глаз» всегда замечал «что-нибудь». — Вот эту букву надо поднять чуть-чуть и все слово отнести налево, на одну десятую миллиметра, а эта запятая закудрявилась, хвостик слишком отчетлив.
Лозинский, прославленный редактор журнала «Гиперборей».
Гумилев скоро прочтет мне шуточные стихи, посвященные пятницам в Гиперборее:
Выходит Михаил Лозинский,Покуривая и шутя,Рукой лаская исполинскойСвое журнальное дитя.У Николая Гумилева высоко задрана нога,Для романтического лова нанизывая жемчуга.Пусть в Царском громко плачет Лева,У Николая ГумилеваВысоко задрана нога.Печальным взором и молящимГлядит Ахматова на всехБыл выхухолем настоящимУ ней на муфте драный мех…Прочтет с комментариями. Я в этот день узнаю, что Ахматова была очень самолюбива и совсем не понимала шуток, когда они касались ее и что строки «Был выхухолем настоящим у ней на муфте драный мех», привели ее в негодование и она страстно протестовала против них. — Женщина, к сожалению, всегда женщина, как бы талантлива она ни была! — прибавит он, а мне будет трудно ему поверить, так это не вяжется с образом Ахматовой, созданным моим воображением.
Но всего этого, как и того, какой Лозинский исключительный собеседник, и до чего он остроумен, я тогда, конечно, не знала.
Переводами мне не очень хотелось заниматься. Никакого влечения к ним я не испытывала и удивлялась энтузиазму, с которым за них бралось большинство студистов.
Переводчицы стихов из меня так и не вышло. Я скорее присутствовала на занятиях Лозинского, чем принимала в них деятельное участие.
Среди особенно преданных «переводчиков» была Раиса Блох, в 43 году замученная гитлеровцами. Была она тогда очень молодая, полная — редкость в те голодные годы, когда большинство из нас, и особенно я, были так тонки, так «умилительно тонки», что, по выражению Гумилева, — «Ветер подует, сломает или унесет. Взмахнете бантом, как крылом — и только вас и видели».
Раиса Блох производила скорее впечатление тяжести, что не мешало ее девически невинному и нежному виду.
Когда, приехавший с юга, Осип Мандельштам впервые прочел свои стихи:
Сестры тяжесть и нежностьОдинаковы ваши приметы…Лозинский кивнул, сохраняя присущую ему серьезность:
— Понимаю. Это вы про Раису Блох. Тяжесть и нежность — очень характерно для нее.
Раиса Блох кроме Студии, училась еще и в Университете. В Литстудии она больше всего занималась переводами. К Гумилеву на занятия ходила редко, хотя и писала уже тогда стихи. Вот одно из них:
А я маленький воробейНа заборе нас не мало есть,Из пращи меня не убей,Дай допеть мою дикую весть.Этот «маленький воробей» с его «дикой вестью» веселил студистов и Раису Блох прозвали «маленьким воробьем» и «дико-вестницей». Впрочем, смеялись очень добродушно, безобидно и весело, Раиса Блох была на редкость мила и симпатична — ее все любили.
В те дни мы, вообще, смеялись очень много. Смеялись так же легко, как и плакали. Плакать приходилось часто — ведь аресты и расстрелы знакомых и близких стали обыкновенным, почти будничным явлением, а мы еще не успели, по молодости лет, очерстветь душой.