Шрифт:
И вдруг не закончив строфы резко обрывает: — А кто такие Аониды?
Я еще во власти музыки его стихов и не сразу соображаю, что это он спрашивает меня. Уже настойчиво и нетерпеливо:
— Кто такие Аониды? Знаете?
Я качаю головой.
— Не знаю. Никогда не слыхала. Вот Данаиды… Но он прерывает меня.
— К чорту Данаид! Помните у Пушкина: — «Рыдание безумных Аонид?» — Мне Аониды нужны. Но кто они? Как с ними быть? Выбросить их что ли?
Я уже пришла в себя. Я даже решаюсь предложить:
— А нельзя ли заменить Аонид Данаидами? Ведь ритмически подходит и Данаиды вероятно тоже рыдали, обезумев от усталости, наполняя бездонные бочки.
Но Мандельштам возмущенно машет на меня рукой.
— Нет. Невозможно. Данаиды звучит плоско… нищий, низкий звук! Мне нужно это торжественное, это трагическое, рыдающее ао. Разве вы не слышите — Аониды? Но кто они эти проклятые Аониды?
Он задумывается на минуту.
— А может быть они вообще не существовали? Их просто напросто гениально выдумал Пушкин? И почему я обязан верить вашей мифологии, а не Пушкину?
С этим я вполне согласна. Лучше верить Пушкину. И он успокоившись снова начинает закинув голову:
Я слово позабыл, что я хотел сказать…И я снова стою перед ним очарованная, заколдованная. Я снова чувствую смутный страх, как перед чем-то сверхъестественным.
Только он один умеет так читать свои стихи. Только в его чтении они становятся высшим воплощением поэзии — «Богом в святых мечтах земли».
И теперь через столько лет, вспоминая его чтение, мне всегда приходят на память его же строки о бедуине, поющем ночью в пустыне…
…И если подлино поетсяИ полной грудью наконецВсе исчезает, остаетсяПространство, звезды и певец.Да, когда Мандельштам пел свои стихи, все действительно исчезало. Ничего не оставалось кроме звезд и певца. Кроме Мандельштама и его стихов.
Теперь, оглядываясь назад, мне трудно поверить, что мои встречи с Мандельштамом продолжались только несколько месяцев. Мне кажется, что они длились годы и годы — столько у меня (и самых разнообразных) воспоминаний о нем.
Конечно, я знаю, что время в ранней молодости длится гораздо дольше. Или вернее, летит с головокружительной быстротой и вместе с тем почти как бы не двигается. Дни тогда были огромные, глубокие, поместительные. Ежедневно происходило невероятное количество внешних и внутренних событий. И ощущение времени было совсем особенное. Как в романах Достоевского — у него тоже события одного дня вряд ли уместились бы в месяц реальной жизни.
Но этим все же трудно объяснить не только количество моих воспоминаний о Мандельшта-ме, но и их живость и яркость. Они как будто и сейчас еще не хотят укладываться на дно памяти и становиться далеким прошлым. Будто я вчера, рассталась с ним. Дело тут, я думаю, не во мне, а в нем, в Мандельштаме. В его необычайности, в его неповторимости. Каждая встреча с ним, — а встречались мы почти ежедневно, — чем-нибудь поражала и навсегда запоминалась.
Входя в Дом Литераторов или в ДИСК, я всегда чувствовала, что он здесь, прежде чем видела его. И на публичной лекции среди множества слушателей безошибочно находила его, как будто над ним реял
Какой-то особенный свет,Какое-то легкое пламя,Которому имени нет.Но у этого пламени было имя — благодать поэзии. Никогда, ни тогда, ни потом, я не встречала поэта, которого пламя благодати и поэзии так пронизывало бы, который сам, как на костре, горел, не сгорая в этом пламени. Мне кажется, что это пламя и сейчас освещает воспоминания о нем, И я, снова переживая их, не знаю, которое из них выбрать, все, что касается Мандельштама, мне одинаково дорого.
Вот взятое почти наугад, наудачу, одно из воспоминаний:
Зимний вечер. Мы, т.е. Мандельштам, Георгий Иванов и я пьем чай у Гумилева. Без всякой торжественности, из помятого жестяного чайника — чай с изюмом из бумажного свертка. Это не прием. Я, возвращаясь с Гумилевым после лекций в ДИСКе, зашла на минутку отогреться у печки. Георгий Иванов и Мандельштам столкнулись с нами на углу Преображенской и присоединились. И вот мы сидим вчетвером перед топящейся печкой.
— Ничего нет приятнее «нежданной радости» случайной встречи, — говорит Гумилев.
Я с ним согласна. Впрочем, для меня все встречи, случайные и неслучайные, «нежданная радость». Я как-то всегда получаю от них больше, чем жду.
— Есть у кого-нибудь папироса? — задает привычный вопрос Мандельштам. И папироса, конечно, находится. Гумилев подносит спичку Мандельштаму.
— Скорей, скорей закуривай. А то вся сера выйдет.
Мандельштам быстро закуривает, затягивается и заливается отчаянным, задыхающимся клёкотом. Он машет рукой, смеясь и кашляя. Слезы текут из его глаз.