Шрифт:
Иной роскоши в домишке не имелось - большую часть помещения занимала печка, вдоль одной стены тянулась длинная, навеки там закрепленная лавка, поверху, над окнами, шла такая же длинная полка для домашнего скарба, почти пустая. У стола, с одного края покрытого старой скатертью с повыдерганной вышивкой, стоял светец с наполовину сгоревшей лучиной, свеч и подсвечника в этом хозяйстве отродясь не водилось. На вколоченных в стенку толстых гвоздях висели в углу полушубок, меховая шапка, нечто вроде кафтана из грязно-бурого дешевого сукна, чуть ли не в палец толщиной. Устин жил аскетом, позволяя себе копить лишь духовное богатство.
– А скоро уж Покров, - задумчиво сказал он.
– Давай Богородице помолимся, а Митя? Я молиться буду, а ты про себя повторяй. Может, она тебя услышит? Я-то грешник, иуда, а ты-то как дитя… тебя она любит, вон и от смерти спасла…
– Нет, - тихо сказал Митя.
– Ты не иуда…
– Как же нет, коли я владыку сгубил?!
– закричал Устин.
– Коли через меня его убили?! Кабы не ты - сам бы им в руки дался! Пусть ОН приходит и делает, что хочет! Тебя оставить не могу, слышишь? ОН же и тебя убьет! Вот через тебя и я, раб нерадивый, жить остаюсь, и живу, и живу, и сам себе хуже лютой казни…
Он заплакал. И его круглое лицо, по которому вмиг и бурно потекли слезы, сделалось, как у дитяти - у двадцатипятилетнего дитяти с редкой светлой бородкой встрепанным клинышком, с легкими светлыми волосами, выбившимися из тонкой косицы, как у честного, впервые столкнувшегося с неправедным устройством мира дитяти… кто угодно бы пожалел…
Митя молча смотрел в потолок.
– Ты не иуда, - повторил он.
– Ты не иуда… развяжи…
– Нет!
– сквозь слезы выкрикнул Устин.
– Я тебя знаю, ты к церкви пойдешь! Нельзя туда, Митенька, нельзя! Заметят, тут же ЕМУ скажут!…
– Я должен вдругорядь на всемирную свечу денег собрать, мне Богородица велела, - тихо объяснил Митя, - Не то мор продлится три года…
– Погоди немножко, Митенька, погоди… Может, ОН про нас забудет? Митька, я вот что вздумал - я на воротах красный крест намалюю! Пусть ОН решит, будто нас моровое поветрие уложило! А мы уйдем ночью, я уведу тебя, слышишь, спрячемся!… Я придумал, где! А потом пойдешь к храму, на новую свечу собирать… и соберешь, и поставим… только сейчас - нельзя, ОН же тебя убьет, Митенька, коли увидит…
И долго еще убеждал Устин Митю, без всякой уверенностью, что тот слышит и понимает его слова, и плакал, и вновь становился на молитву… и ничего не происходило, а время тянулось и тянулось, и настала пора зажигать лучину, но Устин медлил.
Устин боялся, что освещенные окна увидит снаружи и пришлет сюда кого-нибудь ОН - самый опасный сейчас для него и для бедного Мити человек, ирод, аспид, подлинный иуда… хотя грех кого-то винить и осуждать, это дело не человеков, но Бога. Устин же имеет право лишь каяться, осознавая, что попал в ловушку, и не видя из нее выхода…
Мортус с мешком, который ругнулся по-французски, оказался в том же самом дворе, куда забежал, преследуя воришку, Левушка. Но чувствовал он себя более уверенно. Он явно знал дорогу.
Первым делом он заглянул в каретный сарай - как если бы рассчитывал там увидеть нечто важное. Хмыкнув и прикрыв поплотнее его широкие ворота, мортус поднял голову к окнам первого жилья и кому-то подал успокоительный знак рукой. Затем взошел на крыльцо. Оглядевшись и прислушавшись - а клавикорды более не звучали, - мортус поднялся по ступенькам и исчез в доме.
Первым делом он поднялся наверх, прошел той же анфиладой, что Левушка, и явился в ту же роскошную гостиную.
Видение, так смутившее Левушку, сидело перед инструментом, опустив руки на колени. Когда вошел мортус, оно даже не пошевелилось.
– Тереза, я принес еду, - сказал мортус на чистом французском языке и стянул с себя дегтярный балахон.
Он оказался мужчиной самой что ни на есть парижской внешности - высоким изящным черноглазым брюнетом, хотя и несколько потрепанным, смуглое лицо уже покрывали заметные морщины. И одет мортус был под балахоном довольно богато - в рубаху с кружевными манжетами, а поверх нее - в короткий расшитый камзол, а также в узкие шелковые штаны-кюлоты. Все это великолепие было ему несколько широковато - то ли, сидя в оголодавшей Москве, он отощал, то ли всегда был таков, и это лишь подчеркнула одежда с барского плеча и зада. Длинные волосы были схвачены на затылке черным бархатным бантом. И еще - под широким и длинным балахоном пряталась также шпага с дорогим эфесом, тоже явно у богатого человека позаимствованная.
– Я не просила вас заботиться обо мне, господин Клаварош… Я уже мертва… - даже не глядя на него, скорбно ответило неземное видение.
– Кто-то же должен о тебе позаботиться, моя курочка.
Господин Клаварош установил мешок на изящнейшем столике и стал добывать оттуда провиант, бормоча: «нет, не кухня герцога Беррийского, нет, не версальские повара, увы, нет…»
– Только не вы, обманщик и вор, - сказала музыкантша.
Бывший мортус выложил на клавикорды, прямо на клавиши, здоровую краюху хлеба и пару яблок. Добавил кривой брусок, тщательно завернутый в холщевую тряпочку.