Шрифт:
— Когда же ты успела? Аня!
Она молчит. Она уверена, что этот роман о ней. О ней и о нем. Мне ли не знать, кого бы она хотела здесь встретить?
— Аня!
Ее нет. Не притаилась же.
— Анюша!
Но зато есть несколько страниц. И пусть я окажусь дурак дураком, пусть параллельно, на этом же листе уступами ускользает вниз неведомый мне диалог Ани с ним (я знаю его имя, мне не нравится его имя) — я буду анализировать то, что знаю. Всем прочим оставляю возможность наслаждаться игрой несоответствий. Но ведь ее еще надо суметь организовать. А по силенкам ли, коллега? Скажи мне, кто твой герой, и я скажу тебе, кто ты. А я не Леверкюн, и не Лужин, и не доктор из одноименного ему романа. Я вообще не понимаю, как можно было вообразить, что я отделю свет от тьмы. Или я не затем здесь, коллега? Повторяю, я только лишь констатирую. Впрочем, иногда я пишу стихи. Неплохие, но и не настолько хорошие, чтобы… Я очень хотел написать рассказ о том, как человек сочиняет стихотворение. И на срезе дня, как на срезе пня, проступают годовые кольца. Это должно было быть гениальное стихотворение. Но вот его-то я написать и не смог.
Вечер синею чашкой разбился у ног,расплескался туман, в немоте изнемог соловей.Лишь кукушка истошно считала детей —позабытых, небывших иль бывших в раю.Две козявочки клейкой травы на краюне смогли расползтись и создали семью.И все-таки я попытался смешать эти строки, их варианты, их вязкую, точно пахота, черную вязь — с какофонией уж такого прозрачного летнего дня — с криками детей за окном: а Максим выйдет? отдай! бабушка, она не отдает; с маминым пересказом последней серии мексиканского сериала — по телефону подруге: и ты не можешь себе представить, Лиза, что сделалось с Игнасио, когда она ему это сказала, а бедная его мать, ах, Лиза, почему все дети вырастают такими неблагодарными?..— с новыми подробностями обстрела сербами Сараево, с увещеваниями «купить себе немного Олби», с криком жены, вычитавшей в газете, что купленная мною вчера немецкая тушенка содержит кишечные палочки…— и ничего не осталось, день проглотил его целиком. Я, наверное, слишком ворсисто и плотно…
— Это — белочка, Томусик. Здравствуй, белочка!
— Не истери.
Очень близко — два голоса — мужской и женский.
— Говорила мне мамочка: не пей, сынок, козленочком станешь! — мужской, насмешливый и хриплый.
— Семка, а ты одет или в чем мамочка родила? — женский звонок и брезглив.
— Я в тараканах, Томусик. Такие суки бега по мне устроили. У, звери.
— Может, хватит симуляцией заниматься?
— Я занимаюсь ассимиляцией — делом всей моей жизни.
— Конечно! В массе-то вы, евреи, не пьете! Вы для этого себя слишком любите!
— Ну хоть кто-то же в целом свете нас должен любить?! Вот мы, Томусик, и делаем это за всех, между прочим, за вас! А ты голая, что ли?
— Я вообще еще словно не вся здесь.
— У-я! Ты мне снишься! Во бляха-муха! Интересно, к чему-то томусики снятся? — он, кажется, потягивается и почесывается. — Проснусь, расскажу. А ты не спи — замерзнешь!
— У меня в шестом «В» мальчик есть — все какие-то таблетки противоракетные изобретает. Может, он их мне в столовой подсыпал — когда я пошла за горчицей?!
— Ты — глюк! Не более того! Но и не менее того — увы!
— Севка дохнет от его сочинений.
— Всевочка! — вдруг нежно выпевает он.
Я знаю это имя. Аня его не произнесла — она его там сейчас произносит. Возможно, что оно пишется уже на второй половине этого листа. Сшивая нас, переплетая, брошюруя… Как это пошло!
Светает?
Я начинаю видеть эту парочку. Мы, кажется, сидим в лодке. Я — на носу, они — на корме. В одной лодке — незамысловатый такой троп.
Ани нет. Мы не плывем. Мы, кажется, на берегу. Я почти ничего не вижу. Привстаю и сажусь:
— Геннадий.
— От Геннадия слышу, — гундосит Семен, голова — на коленях. Он, что ли, в трусах? Волосатые ноги…
— А вы, собственно, кто? — На Томусике скучное синее платье… Света больше и больше!.. Нос у нее картошечный, взгляд настырный…
— Я? Литератор.
— Вы? Это вы?! — она привстает и грузно оседает, коротконогая и плотная.
— Я отнюдь не тот, за которого вы меня…
— Но это — ваш роман! — кричит она.
— Вы Семена разбудите.
— Откуда вы знаете его имя? — она ликует. — Это — ваш роман!
— Уверяю вас, не мой!
— Но вы пишете романы?
— Рассказы и повести. Кстати, мою повесть о Блоке «Причастный тайнам» вы могли читать.
— Причастный тайнам — плакал ребенок о том, что никто не придет назад. Нет, удовольствия не имела!
Семен уже сполз на дно и сладко посапывает. На нем не трусы, а шорты.
Вокруг же — дно озера или моря. Рыже-красные звезды, сухие водоросли и, будто редкие гребенки, скелетики рыб. На белесом песке. Пустыня дна. Испитая чаша. Жизнь, ставшая гербарием. Пространство прошедшего времени.
— Какой-то бассейн для психов! Если будем себя вести хорошо, он и воду нальет! — и вдруг, решительно перебравшись с кормы на срединную скамью, она упирается своими толстыми коленями в мои. — Геннадий! У вас есть план действий?
— Планом это назвать трудно. Но я думаю, что мы должны быть друг с другом предельно, беззастенчиво откровенны. У нас нет иного выхода.
— Абсолютно согласна! Во-первых, определимся с идейно-художественным направлением. Романтизм и символизм как явления, завершившие свой исторический путь в девятнадцатом и, соответственно, в начале двадцатого века, отметаем. Вы согласны! Что мы видим вокруг себя? Типичный пейзаж Сальвадора Дали. О чем это нам говорит!