Шрифт:
Наверно, так устроен человеческий глаз, что порой дальнее пространство кажется ему вставшим отвесно. Помню, что и Черное море, когда я увидел его впервые – в Севастополе, за Херсонесом. – показалось мне вот такой же синей стеной. И таким же я видел море в очень давних детских снах (они запомнились почему-то яснее многих реальных событий). Мне снилось или серое, под туманным небом, или дымчато-голубое. с размытым верхом, необъятное пространство, которое вдали становится плоским, и эта исполинская плоскость не лежит горизонтально, а всей своей громадностью обращена ко мне. И по ней медленно, почти незаметно движутся крошечные пароходы и кораблики с парусами.
Все было в точности, как сейчас. Но откуда взялись такие сны? Ведь в ту младенческую пору я не видел моря наяву. Может быть, это шевелилась память о прежней жизни, когда я был кем-то другим? Моряком или жителем прибрежного города?
Таким же – синеватым и вертикальным – я однажды увидел пространство в Тюмени. Была весна, и разлив Туры затопил заречные улицы, ушел к дальним деревням. Я видел эти деревни, видел колесный буксир, который карабкался по "стене", как трактор. Видел плоты, лодки. островки и отраженные в синеве облака. Тоже было похоже на морские дали. Но в снах море было более просторным, свободным от всякой "сухопутной мелочи", более настоящим, что ли…
А разлив Туры я наблюдал первый раз, сидя на руках у отца. Наверно, отец гулял со мной и вышел к речному обрыву. Судя по всему, была весна сорок первого. Значит, шел мне тогда третий год. Смутно помнится, что я о чем-то говорил отцу и он мне отвечал. И слово «море» звучало в нашем разговоре. Но сути разговора не помню…
А сейчас, глядя на Атлантику и вспоминая отца, я подумал: ведь он в то время, до войны, еще ни разу не видел моря.
Жизнь эта была несладкая – в постоянном страхе за себя и за семью. По чьему-то доносу угодил в тюрьму. чудом избежал большого срока, но все время чувствовал себя на крючке НКВД. Пытаясь сорваться с этого крючка, метался с места на место, пока не осел в Тюмени. Но и здесь не было покоя. В школе и в институте, где отец преподавал русский язык, все время кого-то "брали". Знакомых, друзей. Особенно в том тридцать восьмом, когда на свет появился я… До поездок ли тут к морю! Кольцо сжималось.
Теперь я думаю иногда, что войну отец встретил даже с облегчением. Быть солдатом не в пример легче. чем без вины виноватым "врагом народа".
А море отец увидел, судя по всему. лишь в сорок четвертом, когда фронт придвинулся к Балтике…
– Мама, ну ты же не туда смотришь! Вон там они! – Голосок Олешека был звонок и нетерпелив. – Пошли!
Я глянул туда, куда Олешек тянул мать.
Вблизи от нас, на самом краю лётного поля, в траве. похожей на нашу овсяницу, стояли два самолетика. Ну, как игрушки. Спортивные или, может быть, чьи-то личные (ведь мы были в стране с частной собственностью). Один – округлых форм, бело-голубой, другой – с узкими контурами стрекозы, красно-желтый. с черной полосой на хвосте.
Мать с Олешеком подошли к самой кромке травы. Я тоже – шагах в пяти от них.
– Мама, они настоящие?
– Конечно!
– А может, это детские?
– Н-не знаю. Разве такие бывают?
– Бывают, я читал. В Америке. Там один мальчик летал на самолете, он сын фермера.
– Но все равно это был не специально детский самолет. Мальчик научился летать на взрослом.
– Хорошо ему. – выдохнул Олешек.
– Видимо, он очень старательно учился, – с назидательной ноткой сказала мама. – Без этого нельзя.
– Бывает, что и можно. Сразу…
– Выдумщик.
– Ничего не выдумщик! Помнишь кино? Про мальчика Дэви!
– Не помню…
– Показывали по телевизору. Папа этого мальчика был летчик и подводный снимальщик. С кинокамерой. Он снимал акул под водой здесь, в Африке. И его акулы изранили всего. И Дэви сам управлял самолетом, чтобы долететь домой и спасти папу…
Я тоже помнил этот старый фильм. "Последний дюйм". Пески на побережье Красного моря, синяя глубина с волшебной пестротой рыбьих стай. Акулы, кровь. Отчаяние мальчишки, боль отца. Равнодушная громкая песня – бред раненого летчика: "Тяжелым басом гремит фугас…" И ее припев – крик безысходного одиночества: “Какое мне дело до всех до вас, а вам до меня…" И как живой ручеек – песенка Дэви о маленьком тюлене. О том, что никто не может быть один, не должен… И детское, сквозь слезы, но настоящее, высокой пробы, мужество мальчика…
Им повезло, они остались рядом: израненный, замотанный жизнью, но не сломленный летчик и его десятилетний Дэви.
А меня с отцом после войны судьба развела. И самыми теплыми остались наиболее ранние воспоминания – когда мы жили вместе. Отрывочные, иногда похожие на сон и все равно… самые родные, что ли.
Солнце сквозь пиджак ощутимо пригревало плечи, но с севера по-прежнему тянул зябкий, совсем не африканский ветерок. Трава, в которой стояли самолетики, была подсохшая и шелестела звонко, как созревший овёс.
И конечно, я вспомнил овес на краю поля в раннем-раннем детстве. И самолетик, который бесшумно опустился из вечернего закатного неба и побежал, мелькая за метелками овса. Далекий и потому маленький.
– Папа, он настоящий?
– Конечно, сынок.
Не верилось мне. Человек в такой самолетик не влезет. Поместится, пожалуй. только мой тряпичный зайчишка, которого зовут просто Заяц.
– Папа, в нем зайцы летают?
– Почему зайцы, мой маленький?
Ох как трудно иногда объяснять простые вещи.