Шрифт:
Подхожу. "Здрасте, здрасте, наше вам…".
– Твоих дружков вчера замели. У мороженщицы выручку на шарап брали, а тут милиция. И с поличным. Ох, шпана-а…
Замели… И нет друзей, и опять один: не с пацанвой же мне в самом-то деле…
Я исчезаю в одиночестве. Прибрав в комнате и навестив магазины, шатаюсь по городу, не зная, что делать, куда податься. Тоска отяжеляет меня, как свинец, даже рыбу ловить неинтересно, хотя ловлю: денет ведь мне не дают, а выдают на покупки, и тетя Клава цепко считает сдачу.
Дядя Сережа пока еще числится в отпуске, так как школа закрыта. Но он куда-то устроился на временную работу, и я его почти не вижу.
Появляется он к сентябрю. И впервые никуда утром не спешит. Молча читает у окна. Я мою посуду, убираю в комнате. Неторопливо, потому что решил поговорить: тоска доконала.
– За что тетя Клава меня не любит?
Он складывает смоленский "Рабочий путь" (теперь все очень вдумчиво читают газеты), смотрит на меня грустными глазами.
– Она боится.
– Я уйду.
– А страх? Страх никуда уже уйти не может, никуда. А ведь Клавдия была такой отважной, такой безоглядной… - Он горестно вздыхает.
– Она была командиром чоновского отряда, она участвовала в ликвидации банды Лесника, она… Она ранена была! Ранена в бою, у нее есть справка из госпиталя! А эта… Эта Маруська Ивановна смеет кричать на нее, что Клавдия - нетрудовой элемент и вообще контра. Э, да что там…
Дядя Сережа безнадежно машет рукой и замолкает. А я жду, что он еще скажет. И, когда решаю, что беседа закончена, он неожиданно начинает говорить, не глядя на меня и будто бы для себя самого.
– Когда страха много, он переходит в другое качество. Он делается заразным, как сыпняк, заражает сперва семьи, потом - общество, целые классы, весь народ. Как сейчас, хотя рабочие бравируют. Но они тоже боятся. Я историк, я говорю тебе с ответственностью, что такого повального страха не переживал ни один народ со времен Адамовых. Геноцид вызывает всеобщий ужас, но всеобщий ужас сплачивает ужаснувшихся, а всеобщий страх разъединяет испугавшихся, понимаешь? Ужас - результат, а страх - средство, вот что я понял. Но цель? Должна же быть цель, если есть средство? И какова же должна быть цель, если средство столь чудовищно и…
Он опять замолкает. Он как бы проваливается в молчание, но мне почему-то кажется, что он вынырнет еще раз. И я понимаю, что мне нельзя ни о чем спрашивать, чтобы не помешать этому.
– Врагов стало больше, чем в гражданскую. Объясняют: обострение классовой борьбы. Как же получается: классы ликвидированы, а обострение осталось? Не получается, не сходятся концы, нелогично и, полагаю, антинаучно. Но факт есть факт, и его надо объяснить. И мое объяснение как историка таково: нас уводят от истины. А истина - всеобщий страх порождает врагов, как сон разума порождает чудовищ. Страх заставляет людей мчаться в беличьем колесе. А оно вращается от нашего бессмысленного бега. И возникает иллюзия движения.
Дядя Сережа обрывает себя и медленно поднимает глаза. В них - страх. Тяжелый и беспричинный, и я догадываюсь, что дядя перепуган собственными словами.
– Я ничего не говорил!
– вдруг истерически кричит он.
– Ничего, ничего, слышишь?…
Рушится на затрещавший стул, закрыв лицо руками. Я вижу, как вздрагивают его узкие плечи.
2
Этот разговор на опасную тему - последний. Больше мы не беседуем - мы общаемся по необходимости. Чувствую, что я им в тягость, но на носу - зима. Я стараюсь, как могу, даже научился готовить, чем чуть было не заслужил улыбки тети Клавы, поскольку кухонную работу она считает унизительной. Тетя Клава - раскрепощенное революцией существо в юбке.
А за окном - дождь и ветер. Осыпались листья в Лопатинском саду и на Блонье, с мягким треском лопаются колючие каштаны, слякотно, сыро и тоскливо до воя. Я несколько раз напоминаю о работе в железнодорожных мастерских, где здоровый коллектив, но родственники отмалчиваются. А потом тетя Клава рявкает:
– Там анкеты!…
И я все понимаю: анкеты. Время и место рождения, социальное происхождение, прописка, родители. А что я могу написать? Подкидыш?… Хожу на поденку; убираю листья в садах и скверах, разгружаю дрова.
А у нас дров почти нет: мне приказано экономить, топлю через день, не подозревая, что именно холод и нехватка дров повернут мою судьбу.
Ах, мама, если бы ты знала, в каком обличье предстанет передо мною моя судьба! Твою я помню: она явилась нам в Джанкое в виде до смерти перепуганного военного коменданта. Он потел, вытирал внутреннюю обечайку фуражки мятым носовым платком, надевал ее на голову, снова снимал и снова вытирал. Нет, нет, это не сама судьба, это всего-навсего ее вестник, а судьба… Какая она у тебя, мама? Куда завезла она тебя, где ты мыкаешь ее, не зная, что мы никогда не увидимся. Никогда… Или - в Великом Море, где не узнаем друг друга даже тогда, когда наши слезы сольются.