Шрифт:
Не объявить ли ее невестой? Тогда разрешат письма...
Ни в коем случае. Он, Курнатовский, не безусый юноша, чтобы нарушать зарок. И девушку волновать не надо. И опасность немалая: письма из тюрьмы! Жандармы могут прицепиться к ней.
Остановился у окна. Поднял голову к едва ощутимой струйке воздуха, вливавшегося через форточку. Подышал, облегчая грудь.
Снова лег на койку; сцепив пальцы в замок, закинул руки за голову, и все тифлисские дни вереницей пронеслись в памяти...
...Первые недели провел в поисках работы. Ходил из конторы в контору. Везде отказывали. Разорялась фирма за фирмой. Напуганные промышленным кризисом, хозяева увольняли не только рабочих, но и инженеров.
Удалось отыскать непривлекательное место сверхштатного техника-химика. Жалованье - сорок рублей. Небогато. Но и тому был рад: "Не хлебом единым жив бывает человек". Было бы дело, которому посвятил себя. Большое дело для души.
И дело нашлось. Вместе с новыми друзьями-грузинами посещал кружки наборщиков и железнодорожников, токарей и слесарей. Рассказывал о сибирских встречах с Ульяновым, о "Протесте семнадцати". Читал им "Искру". Знакомил с "Капиталом". По воскресеньям отправлялся на загородные сходки. То в железнодорожный карьер, то в сады возле станции Авчалы, то в горы к монастырю у Соленого озера. Там в случае опасности можно было уйти лесом или на дороге затеряться среди богомольцев.
Однажды за монастырем святого Антония собралось человек пятьсот. Как ранние богомольцы, шли туда с фонарями. Немного времени спустя, в лучах восходящего солнца, запламенело знамя. На нем художник-самоучка нарисовал портреты Маркса и Энгельса, написал на русском, грузинском и армянском языках: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!"
18 марта собрались поздним вечером на горе Давида. Там были и его старые знакомые, были и молодые рабочие, грузины и русские. Разговор шел о подготовке к демонстрации, приуроченной к Первому мая. Жалели, что не могут одновременно с пролетариями Западной Европы. Назначили на воскресенье 22 апреля. Условились собраться в двенадцать, когда раздастся полуденный выстрел арсенальской пушки.
В город спускались ночью маленькими группами по тропинке, извивавшейся по склону горы. Мимо монастыря. Мимо грота, в котором похоронен Грибоедов. Курнатовский уже видел надпись на могильном камне, сделанную вдовой поэта Ниной, урожденной Чавчавадзе, и взволнованные слова шевельнули сердце: "Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя". Прекрасно! Лучшего не придумает самая преданная душа. Любовь к дорогому и милому человеку - чистейшее, возвышенное чувство. Но есть еще любовь к большому делу, навсегда покоряющая революционера.
На сходку, как видно, пробрался провокатор, и к Курнатовскому вломились жандармы. Улик не нашли. Отобрали только револьвер да унесли полный чемодан книг. "Для изучения!" Провалиться бы им, окаянным!
Привезли в Метехский замок над Курой, втолкнули в камеру. Лязгнула дверь за спиной, заскрежетал замок.
Осмотрелся: в одном углу печка, в другом - вонючая параша. Вдоль стены кровать. Для него короткая. У изголовья столик. Зарешеченное окно. Подоконник совсем невысокий. Впервые он видит такой в тюрьме.
Вспомнилось, где-то читал: в древности это была церковь. Монахи в кельях читали псалмы, поклонялись царю небесному. Около ста лет назад царь земной приказал перестроить церковь в тюрьму. Попы и монахи по-прежнему молят царя небесного, а они, революционеры, на улицах городов зовут народ к низвержению царя земного.
Дождавшись рассвета, легко и просто взобрался на подоконник, глянул вниз: маленький тюремный двор, с трех сторон - мрачные корпуса одиночек, с четвертой - ворота. Тяжелые, черные. Видно - окованы железом.
Через эти ворота в свое время ввезли Горького. Быть может, писатель сидел в этой же камере и вот так же посматривал на тесный тюремный двор.
Зазвенели ключи, лязгнул засов, скрипнула тяжелая дверь - и в камеру вошел парашник, служитель из уголовников. Пользуясь тем, что надзиратель задержался в коридоре, парашник моргнул новенькому "политику", будто хотел что-то сказать, и у Курнатовского невольно метнулась рука к кромке уха.
"Э-э, да ты убогий! Глухмень!" - отметил для себя служитель и, поворачиваясь к параше, снова моргнул: ежели что, так подмогну.
И потянулись серые, скучные дни. Виктор Константинович отмечал их черточками на стене. Просил книг - не дали. Сказали: "После того, как дадите показания..." А от показаний он решительно отказался.
Днями Курнатовский сидел на подоконнике, смотрел, как ходят по двору уголовники, выведенные на прогулку. А вечерами на него наваливалась тишина. Тяжелая, как могильная плита. В такие часы все, кто может, перестукиваются. А он?.. Пробовал прикладывать ухо то к одной, то к другой стене - ничего расслышать не мог. Однажды ему показалось, что кто-то сверху кричит в щелку возле печной трубы. Приподнялся на цыпочки, прильнул ухом - тоже ничего не услышал.