Шрифт:
Но вот засерело за окном, рассеялась темнота, и в холодной тишине дома, согреваемые только выигранным в карты у военных спиртом, обрадовались контролер и урку-емец, и оба подошли к окну.
— Ну вот, выжили-таки, — вздохнув, сказал осипшим голосом Добрынин.Теперь можно и в дорогу собираться.
Ваплахов кивнул.
— К старухе пойдем? — спросил Добрынин, припомнив одновременно, что говорила эта старуха о русском народе.
— Надо пойти, — наконец нарушил молчание Ваплахов. — Собак даст.
— Ну хорошо, — произнес народный контролер, как бы успокаивая самого себя. И тут же задумался он о том, что надо бы старухе что-то подарить от имени русского народа. Но как ни задумывался, а ничего придумать не мог. Полез он в свой вещмешок, нашел там пачку обрезанных кожаных страниц с древними письменами, книжки, но ничего такого, что сгодилось бы для подарка, оттуда не выудил.
— Я к этому загляну! — сказал неопределенно Добрынин и пошел в комнату радиста «Петрова».
Комната была раза в два меньше той, в которой они жили. На специальном столике громоздились странные железные аппараты, составлявшие радиостанцию. Тут же справа стоял комодик, а в углу — тумбочка. Вместо кровати в комнате на полу валялся матрас, возле которого чернела перегоревшими углями бочка-буржуйка.
«Скромно жил японец!» — подумал Добрынин. Заглянул в комод и тут же обрадовался, заметив разные мешочки с провизией.
— Эй, Дмитрий, глянь сюда! — крикнул он погромче, чтобы урку-емец в соседней комнате мог его услышать.
Урку-емец, зайдя в комнату и оценив содержимое комодика, улыбнулся многозначительно.
— Как ты думаешь, если это вот старухе подарить, она обрадуется? — спросил Добрынин.
— Как не обрадоваться! — урку-емец кивнул. — Каждый человек обрадуется!
— Я о каждом не говорю, — перебил его народный контролер. — Я о той старухе, у которой собак возьмем.
— Обрадуется, обрадуется, — Ваплахов снова закивал.
— Ну так давай, выбери, что нам с собой взять, а остальное ей отдадим! — приказал Добрынин и ушел в большую комнату.
В большой комнате народный контролер уселся на свою кровать, посмотрел на морозные оконные узоры. Задумался.
Путаные мысли перебивали друг друга в его голове и вообще вели себя как дети, так что захотел было даже Добрынин прикрикнуть на них, чтоб умолкли. Вот опять предстояла ему дорога и опять неизвестно куда. Что оставит он здесь позади себя? Что толку от того, что проверил он количество заготовленной пушнины, если пушнина эта поехала в чужую страну? Почему о том, что здесь происходит, должен знать товарищ Волчанов и какие-то неизвестные члены Политбюро, но это же самое неизвестно товарищу Тверину? Почему тот же Волчанов, приехав проводить его на аэродром, ничего не сказал ему о японских революционерах? Вопросы сыпались на Добрынина, и, казалось, мысли его больше не подчиняются голове и не пытаются помочь народному контролеру разобраться с происходящим. А тут еще некстати вспомнилось ему прошлое пребывание в Хулайбе, вспомнился коммунист-оборотень Кривицкий, которого судили национальным якутским судом. За что судили? За исчезновение урку-емцев, за то, что по ночам японцам отдавал заготовленную пушнину… Уж не этим ли самым японцам отдавал он соболей? Неужели зря его принесли в жертву? Но как же быть с двумя погибшими контролерами, навечно оставшимися в полупрозрачном льду? «Нет, — думал Добрынин, — не был он невиновным…» Но тут же какая-то другая мысль перебивала предыдущую и твердила шепотом: «Был, был.., а контролеры сами случайно погибли!» Мотнул народный контролер головой, разгоняя утомительные мысли. Поднялся с кровати, взял вещмешок и вышел.
Заглянул в комнатку «Петрова».
— Ну че ты копаешься? — спросил уставшим голосом у помощника Ваплахова.
Урку-емец оглянулся. Вид у него был растерянным.
— Все хорошее, лучше с собой бы взять! — сказал он.
— Не будь кулаком! — неодобрительно покачал головой Добрынин. — Все люди братья, надо делиться!
А сам внутренне согласился с урку-емцем. Но обида за русскую нацию была сильнее, и он твердо решил подарить этой старухе как можно больше, и чтобы знала она, что это ей русский человек подарил.
— Пополам все подели! — приказал он урку-емцу.
Ваплахов тяжело вздохнул.
Через несколько минут две одинаково тяжелые тряпичные военные сумки с провизией были готовы и завязаны.
— Ну что, пошли? — спросил Добрынин.
Забросил одну сумку Добрынин себе на плечо вместе с вещмешком.
Вторую взял урку-емец.
Вышли на мороз.
— А там… одна бутылка спирта оставалась?! — взволнованно сказал вдруг Ваплахов.
— Взял я, взял! — успокоил его народный контролер. Свежий снег скрипел под ногами. Был он неглубоким и очень мягким, так что ноги плавно тонули в нем, пока не натыкались на плотную корку старого снега.
— Далеко к ней? — спросил шедший позади урку-емца Добрынин.
— Нет, — ответил тот, не оборачиваясь. — Ее чум чуть за городом.
Шли, должно быть, час. Сперва увидели поднявшихся и замахавших хвостами пушистых собак, потом разглядели и чум, сшитый из оленьих шкур и оттого издалека невидимый и сливающийся со снегом.
— Чудные собаки! — сказал сам себе Добрынин. — Не лают!
— А чего им лаять? Пасть откроет — холодно во рту станет! — объяснил Ваплахов.
— А мой Митька в любую погоду лаял, — припомнил вслух Добрынин. — Как только чужой где покажется — сразу лает так, что все соседи просыпаются… А эти ваши собаки воют? — спросил вдруг народный контролер.
— Бывает, — ответил Дмитрий. — Но редко очень. Чего им выть-то? Тут жизнь хорошая, кормят их хорошо, рыбой сушеной, мясом…
Добрынин уже не слушал помощника. Он шел позади — след в след — шел и грустил. Так хотелось сейчас нормальный собачий лай услышать — чтоб хоть секунду почувствовать себя дома, в деревне, чтобы отвлечься от этого дикого края, где происходят странные непонятные вещи, а ему приходится в них разбираться.
Из чума вышла старушка. В шубе колоколом, расшитой какими-то украшениями. Вышла, остановилась и трубку закурила, поджидая, пока приблизятся к ней мужчины.