Шрифт:
Из книги А. А. Князева «Челюстно-лицевая хирургия»
Первое, что необходимо сделать при хирургической обработке огнестрельных ранений среднего отдела лица, это определить тактику в отношении верхнечелюстной пазухи… После очистки пазухи полость заполняется йодоформным тампоном… При отсутствии видимых повреждений гаймо-ротомию производить не следует… Необходимо установить жизнеспособные осколки верхнечелюстной кости в правильное положение и закрепить кетчутом или назубными проволочными шинами.
И это тоже А. А. Князев, «Челюстно-лицевая хирургия»
…Видимых повреждений не было. Алексей Князев-младший очистил верхнечелюстную пазуху, заполнил полость йо-доформным тампоном, установил осколки верхнечелюстной кости в правильное положение, закрепил кетчутом.
На следующей операции возник вопрос, и он некоторое время размышлял, делать ли трахеостомию. Отец говорил, что строгие показания для трахеостомии не следует произвольно расширять, вреда от трахеостомии может быть больше, чем пользы… Он все-таки решил делать – у мальчика было сильное смещение поврежденных тканей, а это реальная угроза асфиксии.
Князев оперировал в военном госпитале в Ханкале. Город Ханкала в окрестностях Грозного небольшой, как поселок, и самое в нем главное – военный госпиталь.
Как образуется решение? Таится в подсознании, осторожно высовывая носик в сумеречное время и тут же ныряя с рассветом обратно, медлит стать словами и внезапно взрывается поступком?..
Если главным, не оставлявшим Головина чувством, была растерянность – как совместить себя с собой брошенным, то Князев не испытывал больше НИКАКИХ чувств. Почти никаких. Единственное, что он чувствовал, был стыд.
Нет-нет, он не испытывал стыда за то, что полюбил чужую жену, ведь все современные люди понимают, что жена не является собственностью своего мужа и каждый имеет право и на любовь, и на счастье, и так далее. И совсем не в том было дело, что его страсть принесла боль достойному человеку, а из всего сделалось уже совершенно понятно, что Головин был человек достойный…
…Они все-таки столкнулись в больничной кассе на радость медсестрам – в точности как в кино. Головин обошел его, как неодушевленное препятствие, глядя в сторону, сказал:
– Вы бы определились с местом пребывания. Сколько можно…
– Сколько нужно, – грубо, по-дворовому сказал он, и эти слова, всплывая в сознании, долго еще мучили его своим глупым беспомощным гонором.
Не то чтобы он внезапно испытал к Головину жалость и уж тем более ничего похожего на какую-то с ним, как с «тоже мужем», солидарность, это было просто удивление – вдруг оказалось, он его ВИДИТ. Видит, как больно этому неприятно сухому человеку, как стыдно ему за свою боль. Он так ясно видел это, как будто через Соню и ее муж стал ему близок.
От встречи остался гадливый осадок, он злился и сердито повторял про себя: «Да что же это такое! Сколько можно!» И он ни за что не смог бы объяснить – а что, собственно, он имеет в виду?.. Сколько можно ЧТО?
Год назад его словно насильственно погрузили в Соню, сказали: нет у тебя отныне никаких чувств, и глаза твои закрыты, и весь мир закрыт от тебя, и нет у тебя другой судьбы, – люби. И он впал в нее, в уплывающий взгляд, тонкие руки, улыбку русалочью, мягкое личико, слова особенные… Но ведь другой судьбы и правда не было…
…Сколько можно что? Разговаривать?.. Они с Соней все время говорили о разном, вообще все время ГОВОРИЛИ… Князев чувствовал себя совершенно, до донышка исчерпанным. А если еще проще – он страшно устал.
У Сони был Антоша, и неведомая пока девочка, и антитела, и пиелонефрит, а у него что? Только страсть неутоленная и любовь без адреса. Бывший военный хирург Князев так долго был для Сони предметом страсти, что и сам для себя стал как будто предмет… Князев устал, так устал, что перестал понимать смысл своего, бесконечно повторяемого «люблю». И ему все чаще казалось, что он ненавидит слово «любовь».
Все стало другим не вдруг, не внезапно, но постепенно из тех же кусочков совсем в другую сложилось картинку. Все стало скучным, как Таврический сад, который он уже измерил шагами вдоль и поперек и так хорошо знал, словно сам посадил там все, до последнего деревца, до последнего кустика, до последнего цветочка. И все – и поездки в Питер, и бесконечные разговоры – показалось мелким, тоскливым, бессмысленным, туманно-серым… Как у художника, который пишет картину, делая попутно множество эскизов, но на одном из эскизов вдруг возникает тон, мазок, деталь, и эскиз становится ДРУГОЙ КАРТИНОЙ. Ну, а та, прежняя, КАРТИНА становится эскизом…