Шрифт:
– Товарищи и граждане! Русские люди! Лозунг «Отечество в опасности» – ударил по сердцам Черноморского флота! И мы – посланы по России, посланы сказать, что мы – свободные граждане вовеки!
А-а, уже читали про них, это – черноморская делегация, их стали звать «марсельцами»: тоже с юга, тоже патриотический железный отряд на подкрепление заколебавшейся страны.
– Никому не отдадим дорогой России и свободы! Сила – в единении, ужас – в разъединении. Предать союзников – мы не смеем! В Туле мы застали батальон, они готовили плакаты о немедленном мире с Германией. Мы – не допустили этой изменнической демонстрации! Кто кричит «долой войну» – они, может, только шкуру свою спасают?
Откликались ему живо, одобрительно из разных мест толпы. И Баткин длинным картинным лицом гордо принимал как ожидаемое. Он привольно размахивал длиннющею своей рукой и ораторствовал, не затрудняясь в словах:
– Мы не дадим проповедывать на улицах, на площадях и на позициях – предательство родины. А братание с немцем – и есть предательство. Сегодня опасность не от контрреволюции, а – с другой стороны. Армию, которая самоотверженно шла на смерть, теперь расшатали. Первый вопрос – железная дисциплина, как у нас в Черноморском флоте. Мы все – одна дружная семья, и у нас офицеры – те же братья.
Да простой ли он матрос, усумнился Саня. А замечательно, и на всю площадь:
– Мы не спрашиваем нашего Адмирала, почему берём курс именно на Трапезунд. Сказано так – значит надо, идём! Когда наш Адмирал говорит: бригада крейсеров направо, миноносцы налево, подводные лодки вниз и в атаку, – мы не спрашиваем зачем, а не успел он выговорить – и мы уже в атаку!! Наступление – это лучшая оборона!
Толпа ревела, аплодировала, и даже со слезами: ах, как же он говорит! что за матрос! Как сердце укрепляет!
Рядом хорошо одетый плотный господин, задыхаясь:
– Это чудо, наши марсельцы! Народная душа возрождается на наших глазах.
Молодая дама под сеткой:
– А Керенский – разве не чудо? Откуда он так чувствует народ?
А Баткин – метнул отчаянной головой и крупно смахнул рукой юрящего где-то тут невидимого чёрта:
– Черноморцы – никогда не согласятся на сепаратный мир! Черноморцы – не вернутся в порабощённую Россию! Если изменническая часть возьмёт верх в стране – черноморцы лучше взорвут себя!! и, глазом не моргнув, потонут в море! И умрут! Мы, черноморцы, без свободы жить не можем!
Снова, снова хлопали, кричали, бурно радовались.
А при первой утишке – раздался сбоку резкий голос, подловить:
– А откуда вы, матрос, знаете французский язык?
А Баткин – ни на миг не замялся, но страшно повёл в ту сторону крупными бровями и очами:
– Свой французский язык я получил, служа кочегаром и задыхаясь у огня. Я – пролетарий!
И – ещё взнялись хлопать, кричать, одобрять. Хотя, всё-таки, вряд ли он был пролетарий.
Слово передали севастопольскому прапорщику Иткину – но уже так замечательно всё равно не скажет.
Стали Саня с Ксеньей из толпы выбираться.
– Такой трезвый голос, – волновался Саня. – Если бы все везде их послушали. Должно же перемениться к лучшему? Если Черноморский флот мог сохраниться – то почему не мы?
Они так забылись друг в друге эти дни, и за весною, – а грозная жизнь шагала. И – что-то там сейчас в Узмошьи, в Дряговце?
Ксаночка – чуть к саниному плечу.
Они двое составили словно маленький челночок, безстрашно взявшийся переплыть море, и в самое неподходящее время.
Выбились из толпы направо – и как раз к Иверской часовне.
Все эти два месяца что ни кружило, ни скакало по московским улицам, а здесь – и при свете дня, и в вечерней темноте, и в утренней – одно и то же всегда, все дни и все часы: через раскрытую дверь видны многие горящие свечи и лампады внутри, протискивались туда и сюда, а внутри набито. И ещё ожидающая кучка, когда больше, когда меньше, толпится снаружи.
Подошли.
Сане, через плечи, было видно внутрь, Ксенье нет.
Он высвободил руку свою из-под её локтя, снял папаху и перекрестился, глядя в жёлто-золотое разливистое, накалённое свечение перед тёмным деревом икон и серебристыми накладными ризами.
Соедини нас, Матерь Божья, прочно и навсегда.
И Ксана крестилась, затяжно прикладывая трехперстье.
Лицо её в светло-жёлтом отсвете – ещё нежнее.
Сколько-то простояли они вот так, против алтаря.
А потом пошли – и опять мимо Александровского.
И опять – о том же, о нашем.
Как они будут жить – для него.
Как будут его воспитывать. Вкладывать всё лучшее. Доброе.
Хотя ещё не так было тепло, но уже распушились деревья – и от них тонко тянуло.