Шрифт:
На Гиммера сильно зашумели, замахали руками, рассердились, признали безтактным и неуместным.
Но всё же – тупик? Стояли два козла на мостике, лоб на лоб, – и не уступали.
Керенский ушёл. И ещё говорили, ещё говорили, утомлённо, безцельно, уже во втором часу ночи, иногда обмениваясь посланцами между кабинетом и столовой. И уже казалось – всё безнадёжно, опять ничего не решено, опять на следующий день, завтра опять переносить позор в Морском корпусе от большевиков.
И вдруг – кадеты уступили! Сломились. (Да не могли они не сломиться! – они хором сами уговаривали Шингарёва, и разве мог Шингарёв устоять? Как потом оказалось – всё подтолкнул Набоков, уже устранившийся от правительства, уходивший теперь в Сенат, а вот ночью приехал и предложил комбинацию: чтобы Шингарёва оставить на продовольствии ещё на месяц временно, но чтобы финансы брал. Шингарёв согласился, если согласятся социалисты.) Керенский опять прибегал к советским за согласием. Итак, Пешехонов будет сейчас объявлен министром продовольствия, но до 1 июня – только знакомиться с делом.
Так всё решено? Коалиция создана?!
Но к двум часам ночи совсем не варили головы. И уже не могли дорешить мелочей: так создавать ли министерство по созыву Учредительного Собрания? И куда же Кокошкина? И кто ж – на министерство государственного призрения, то бишь социальной организации?
Кое-как, не окончательный, список правительства ещё можно дать в утренние газеты (хотя ж, формально, ещё когда-то должен его утверждать Думский Комитет), – но подписать окончательно ответственно декларацию нельзя, и значит, она не появится и сегодня, 5 мая.
Ну, измотались.
176
Тридцать два месяца, даже и с лишним, девятьсот восемьдесят дней пробыл доктор Федонин в германском плену. А с нынешней возвратной дорогой стало 994, чуть не до тысячи. Из 32 лет жизни – 32 месяца в плену, из каждого года жизни вырвано по месяцу.
А месяц плена тянется дольше месяца боевой жизни. И такая обида – быть не на своём месте, и бездейственным.
Сильно-сильно изменился Валерьян Акимович за эти годы, куда сильней, чем если бы прослужил их во фронтовом госпитале. Как-то замедлились в нём все процессы жизни, темп мысли, все реакции на окружающее, сам характер стал рассудительно-медлительным, не по годам заторможенным. Сколько говорит психиатрия, это изменение не должно быть необратимым, в привычной обстановке человек возвращается в свой прежний психический тип. Теоретически да, а самому кажется; нет, прежнему уже не вернуться. Вот ещё два дня – и Москва, дом, жена, дочурка Настенька, оставил полутора годов, а теперь четыре, горячо приливает: так это и есть возврат, и всё исцелено? А кажется, нет: того, что пережил и узнал, – уже никогда из груди не вынуть назад. Да ещё через месяц – опять же на фронт, и опять лицом к лику Германии, но теперь уже к'aк узнанному?
До войны Федонин любил Германию, он и побывал там, – сердечно любил её музыку, ценил её поэтов, высоко уважал её несравненный порядок, правда, уже в языке угадывал жестокость; и очень больно пережил боснийский кризис 1909 года, чувствуя себя вместе со всей Россией изнасилованным. Но даже и нападение Германии на нас ещё далеко не обрезало нитей к ней.
А возненавидел Федонин Германию – переживши плен. Можно понять впаденье в войну. И привыкаешь, что фронт есть убийство и убийство. Но по обращению с беззащитными пленными узнаётся народная душа. Как можно додуматься – распинать, подвешивать? И потом: власть и военные потребности могут влить жестокий режим, – но тысячи исполняющих могут исполнять по-разному. В германском плене страшно было то, что каждая строчка жестоких правил – исполнялась в полную меру, и даже жёстче того.
Не были готовы принять пленных из самсоновской армии, сразу 90 тысяч? Но и несколько ещё осенних месяцев держали так: под открытым небом, на голой земле, – и дизентерия, холера и сыпной тиф унесли тысяч шесть. Впрочем, диагноза «сыпной тиф» не ставили пленным, а – «русская инфлуэнца». Но и потом, когда рассосалось и как будто упорядочилось, – зловоние и смрад в непрочищаемых бараках, несменяемые соломенные тюфяки, те же вши, клопы, блохи, черви, неотапливаемые землянки, и заразных запирают вместе со здоровыми. Брюквенный суп, мучная болтушка, даже офицеры изрядно голодны, правда они не работают, им наказание – сокращение прогулок или света в бараке, отдавать честь немецким фельдфебелям, а в штрафном лагере – спать на полу и бельё стирать самим. Вопреки всем конвенциям вынуждают солдат рыть окопы для противника, или вырабатывать военное снаряжение, или даже работать на химических заводах. И тут не надо солдатам грамоты, чтобы понять: это – против своих же братьев. Разрывается солдатское сердце, а наказание: розги, приклады, кандалы. На шею – пуд песку, и стой. Или загоняют в холодную воду. Или – вплотную к раскалённой коксовой печи. Такие пытки только немец и мог придумать. А в России, как видно, ничего этого не знают о нас. Последнее время русские врачи получили право помогать своим, но почти без лекарств. Полмиллиона русских умерли, не дождавшись конца плена. И сотням тысяч это грозит.
И вырвавшись, тем схватчивей думаешь: а те, наши там, оставшиеся?
Оставался бы и Федонин дальше там, если б не удались долгие переговоры о взаимном освобождении части врачей. Немцы долго корректировали списки, вычёркивали просимых русской стороной, вставляли кандидатов своих. Всего, тремя группами, теперь возвращались в Россию девяносто врачей. Их вторая группа должна была приехать в Петроград вчера поздно вечером, но поезд сильно задержался в пути – и вот дотягивался только утром 5 мая.
От Торнео в одном вагоне с врачами ехало семеро возвратных эмигрантов – все из Нью-Йорка, там они кучились в какой-то газете и так, кучкой, спешили теперь на революцию. Лидер их Троцкий, лет под сорок, пружинный, быстрый, с высоким лбом, с богатой копной чёрных волос, в пенсне, ехал с семьёй – женой и двумя сыновьями, лет десяти и восьми, довольно избалованными, но уже и с отцовской острот'oй, жадно слушали разговоры взрослых.
Врачам из плена это дорожное соседство пришлось растравой. «Революционные эмигранты» эти годы давали себя знать и военнопленным – но не сухарями и не лекарствами, а листовками на каком-то жаргонно-подбойном языке, и много – за отделение Украины, за панисламизм. И – брошюрами, ярую всё мерзость о России; подписывались: «комитет интеллектуальной помощи русским военнопленным». (И это немцы аккуратно передавали в лагеря, всё безплатно.) А теперь вот, революция произошла, – эти острословцы, не те, так эти, спешили на неё.