Шрифт:
— Что он? Уж не болен ли?
— Болен, господин… Очень болен!
Я побежал к Каранову и застал его в постели. Поговорить с ним мне не удалось. Он был в беспамятстве. При нем находились один из батальонных врачей, Джемал-бей, да сгорбленная, черная старушка бедуинка. Врач подошел ко мне, тихо поздоровался и шепнул:
— Положение безнадежное…
На мои торопливые расспросы он сообщил, что у моего товарища, видимо, тяжелая форма тифа с какими-то осложнениями. Он не может в точности установить характер болезни… Думает, что она вызвана главным образом психическими причинами… Положение больного чрезвычайно тяжелое… Вот уже пять дней, как он ничего не ел. Бредит, спрашивает обо мне. Впрочем, и это случается все реже. Недавно пришел в себя и звал меня, а теперь вот опять без сознания и лежит как мертвый. Температура у него чрезвычайно высокая, и надо скоро ждать конца.
— Да, — прибавил врач, — он зовет еще какую-то Марицу. Кто это? Наверно, какая-то болгарка?
— Да, это его сестра, — тихо ответил я.
В это время больной зашевелился и стал бредить. Врач сделал мне знак, чтобы я послушал. Каранов, открыв глубоко ввалившиеся глаза и глядя неподвижным взглядом в пространство, бормотал сухими, бескровными губами что-то несвязное; на бледном, худом, изможденном лице его с заострившимися чертами лежала маска страдания и смерти. Вдруг он приподнял голову от подушки, жадно вдыхая воздух, и, устремив горящие страшным огнем глаза на окно, увешанное кругом фотографиями, громко закричал:
— Gronde Maritza teinte de sang! Да, так, так! Ура! Gronde Maritza teinte de sang, de sang, de sang, de sang! Gronde Maritza, Maritza…
Окно выходило на север.
— Бедный, бедный юноша! — с состраданием прошептал Джемал-бей, бросив взгляд на портреты, висевшие у окна, среди которых были и женские. Из всего произнесенного Карановым он уловил только слово «Марица».
Все свободное от службы время я проводил теперь у постели своего несчастного друга. Мучительный бред его, прерываемый лишь мгновенными смутными проблесками сознания, продолжался еще три дня, перейдя в агонию… Я закрыл ему глаза. Бедный Каранов! Он так ни разу и не узнал меня; мне не пришлось ни поговорить с ним, ни услышать, как он называет меня по имени… Он забыл все окружающее; в его хаотически разметавшемся воображении все смешалось, спуталось, и в потоке невнятного, бессвязного бормотания и безумных выкриков, вырывавшихся из его пылающей жаром груди, я мог разобрать одну только отчетливую, законченную и глубоко потрясающую фразу;
— Gronde Maritza teinte de sang!
Увы, он так и умер, не услыхав болгарского гимна!
София, 1890
Перевод Д. Горбова
СЦЕНА
Я в третий раз переезжал на новую квартиру, так как бездомовные жители болгарской столицы то и дело переезжают из дома в дом, являясь как бы вечными кочевниками, вроде цыган или болгарских провинциальных чиновников. Каждый хорошо представляет себе весь комизм переезда. В воображении тотчас встают тысячи больших и малых предметов обстановки, кухонных и кабинетных принадлежностей, вещей, предназначенных для обслуживания телесных и душевных потребностей, — все эти бесчисленные безыменные и ничтожные мелочи, беспорядочно наваленные на телегу в виде какой-то собранной с бору да с сосенки коллекции барахла, но все вместе составляющие то самое, что мы называем комфортом, — те разнообразные, незаметные и преходящие радости повседневной жизни, совокупность которых, по замечанию Смайлса {156} , составляет земное и — увы! — столь несовершенное счастье разумного человека. Короче говоря, я переезжал, и это слово само по себе прекрасно объяснит читателю, почему я в тот день вторично дезертировал из дому, предоставив другим тяжелую роль командиров в деле членовредительной переброски моей движимости.
156
Смайлс — Семюэль Смайлс (1812–1904) — буржуазный английский философ-моралист, проповедовавший мещанскую философию «умеренности и аккуратности».
Бесцельно слоняясь по улицам, — только что проведенным новым улицам, заменившим зловонные софийские палестины, — я очутился на площади Святого Краля. Возле колокольни толпился народ. Внимание всех было сосредоточено на чем-то или на ком-то, находящемся в центре собравшихся. Любопытство заразительно, как зевота или политика, — я тотчас подошел к толпе и, работая локтями, проложил себе дорогу в живой стене. Тут я увидел, что предметом всеобщего любопытства был… как бы вы думали, кто? Прохожий, сбитый с ног извозчиком или апоплексическим ударом, либо вообще так или иначе пострадавший? Какое-нибудь животное, погибшее под колесами экипажа? Увы, несчастье возбуждает любопытство, как счастье — зависть… Может быть, это была бедная мышка, попавшая в мышеловку?
Нет, это была сбежавшая от мужа жена, крестьянка.
Она сидела прямо на земле… Молодая, смуглая, с прекрасными черными глазами, насколько я мог заметить, когда она изредка поднимала их от земли; нарядная; на голове у нее, словно у девушки, не было белой женской головной повязки; а изящная шопская безрукавка позволяла видеть красиво расшитые рукава и полы белоснежной рубашки, какие красуются каждую пятницу на базарной площади в Софии.
Перед толпой, возле крестьянки, стоял высокий светловолосый парень — ее муж. Напрасно старался я уловить в лице его те потрясающие чувства, которые он должен был испытывать в этот миг. Во всей его физиономии, выражались лишь смущение, удивление да какая-то растерянность — и ничего больше. И он и она были из села Чуковец Радомирской околии {157} .
157
Околия (болг.) — уезд, округ.
В толпе любопытных были в одинаковом количестве представлены оба пола, но самый характер зрелища обеспечивал преимущество женщинам — и они занимали передний план. Большинство их уговаривало крестьянку вернуться к мужу. Но молодая беглянка оставалась неподвижна и ничего не отвечала. Она сидела, наклонив голову и опустив глаза, так что можно было видеть лишь черные как смоль волосы, заплетенные в несколько кос, разбегавшихся по плечам и украшенных серебряными монетами и белыми раковинами. К женским советам время от времени присоединялись и мужские. Но сам муж молчал. Наконец она, не поднимая лица, взглянула вверх из-под длинных ресниц и произнесла:
— Не пойду. Хоть режьте, не пойду…
В ответ послышался смутный ропот, причем большинство взяло сторону мужа. Вдруг толпа расступилась, давая дорогу жандарму. Грубо дернув крестьянку за руку, он приказал ей встать и идти с мужем.
— Хоть убей, не пойду! — решительно отрезала она.
Эти слова или же появление власти в лице жандарма сразу изменили настроение присутствующих. Общее сочувствие было теперь на стороне беглянки. Из толпы послышались замечания уже в другом роде:
— Коли он ей не по душе, зачем неволить? Насильно мил не будешь, — промолвила одна из женщин.