Шрифт:
— Значит, служить идешь? Хм… Что ж, в добрый час. Авось хоть там тебя человеком сделают. Народил покойный Райчо сукиных сыновей, прости ему господи, — буркнул Милю.
— Ты, бай Милю, об отце плохого не говори. Довольно ты его при жизни поедом ел, — дрожащим голосом промолвил Младен.
— Чего тебе тут надо, парень? Уезжаешь, ну и сгинь скорей! — крикнул Милю, глядя с ненавистью на парня.
Младен глазом не моргнул. Грубость чорбаджии разбилась, как о скалу, о его упрямство.
— Сгину, не бойся, — отрезал он. — Только прежде мне надо сказать тебе два слова. Запомни их хорошенько.
— Валяй, слушаю.
— Когда я со службы вернусь, коли жив останусь…
— А коли не останешься?.. То-то плакать будем! — грубо прервал его Милю.
— Коли жив останусь, сватов к тебе пришлю. Смотри, до тех пор никому не отдавай Цанку.
Ошеломленный такой дерзостью, Милю взглянул в глаза парню, чтобы удостовериться, не смеется ли тот над ним, но прочел в них лишь твердую решимость. Ненависть его сразу перешла в презрение.
— Ах ты, сукин сын! Свататься вздумал, скажи на милость! Да кому ты нужен, вшивый попрошайка? Его из села гонят, а он к попу в дом полез!
— Мы с Цанкой любим друг друга; она сама хочет за меня, — взволнованно промолвил Младен, опуская глаза.
Чорбаджия вместо ответа громко захохотал и, сунув руки в карманы, пошел прочь.
— Никому не отдавай Цанку, слышишь? — задыхаясь, крикнул Младен, побледнев от бешенства. — А то дом дотла спалю!
И тоже пошел, слыша за собой громкую ругань чорбаджии:
— Разбойник, бандитское отродье! Известно, от смутьяна кто родится? Такой же смутьян.
Все это вспомнилось теперь Младену, и в груди его снова вспыхнула злоба.
— Пусть только отдаст кому Цанку; убью, как бог свят; и его, и ее, и себя убью, — бормотал он.
Но вскоре перед его мысленным взором возникла другая, более нежная и успокоительная картина. Ему представилось спящее под звездным небом село. Возле высокого плетня, огораживающего двор Милю, под нависшими ветвями старых верб шумит речка, у самой воды дремлют гуси; на дворе тишина, только груша шелестит листвой да шепчутся побеги фасоли. В сарае, где стоит ткацкий станок, постелила себе и легла Цанка. В доме все давно уснули, а ей не до сна. Не до сна его голубке, — она тоже лежит и томится. Как она обрадовалась бы, если б услыхала его голос, зовущий ее, шепчущий во мраке ее имя. И вдруг увидела бы его, и они были бы одни, говорили бы нежно-нежно обо всем, обо всем, что у них было на душе перед расставаньем. Цанка выскользнет из постели неслышно, как змейка, никто и не заметит… И вдруг его как осенило: а что, если пойти сейчас в деревню? До рассвета часов шесть-семь, времени довольно, чтобы добраться к милой на край света, не то что в село, до которого всего какой-нибудь час пути.
Один миг — и решенье принято. Теперь уж ничто не могло его остановить. Окажись на пути Младена огненная река, он переплыл бы и ее; превратись забор Милю в крепостную стену, он и тогда перемахнул бы через него.
На высоком лазурном небе трепетали молчаливые звезды. Вокруг — мертвая тишина, изредка нарушаемая лишь богатырским всхрапыванием крепко спящих парней. Младен осторожно встал и быстро зашагал вдоль железнодорожного полотна. Скоро он скрылся в полумраке летней ночи.
Миновала полночь, когда, взволнованный чудной встречей, Младен вышел из села и направился к станции, чтобы оттуда идти вдоль полотна. До сих пор никто его не видал, никто не попался навстречу; село было пусто, мертво, и он надеялся, что его ночное посещение и в особенности имя той, ради кого он приходил, останутся тайной. Он понимал теперь, что поступил безумно, нарушив дисциплину, но удержаться от этого было выше его сил.
Он страшно спешил, не зная, который час, и боясь опоздать к побудке. Ветер стал сильней и глухо шумел меж плетней и в ветвях орешен. Выйдя в поле, Младен вдруг увидел налево яркий свет. Он всмотрелся. Далеко в поле, объятые желтыми языками пламени, горели копны. Огонь, раздуваемый ветром, захватывал все новые и новые снопы и копны, образуя извилистую реку пламени. Все кругом было залито светом. Пламя перекинулось на высокую скирду, и в воздух поднялся огромный столб огня, выбрасывая под дыханием ветра, который все усиливался, целые языки пламени. Вдруг Младен услыхал шаги и с испугом увидел, что навстречу ему движутся две человеческие фигуры. Он узнал в них односельчан и, кинувшись в сторону, спрятался в кустах. Успокоив себя мыслью, что сам он остался неузнанным, Младен пошел было дальше, но опять остановился. Зрелище пожара вызвало в нем глубокую жалость.
Сколько тут гибло человеческого труда! В несколько минут обращалось в пепел богатство, созданное усилиями природы и человека, и никакая сила не могла бы вырвать из объятий жадной стихии сухой, легко воспламеняющийся материал. В этом пожаре, возникшем, конечно, по злому умыслу, Младен увидел дурное предзнаменование. Зловещие отсветы еще долго провожали его, и он вздохнул с облегчением, когда, повернув за холм, перестал их видеть.
Когда он вернулся к товарищам, они еще спали. Он растянулся на земле и, усталый от всего пережитого, тут же заснул.
А на утихшем бледном небе уже разбрасывала первые лучи свои заря.
Когда взошло солнце, поезд прошел по исправленному мосту и после полудня доставил солдат в город.
На другой день под вечер Младена потребовали к офицеру. Это удивило его. Но когда, явившись к начальству, он застал там отца Цанки, удивление сменилось испугом.
«Неужели он все знает? — побледнев, подумал Младен. — Не может быть! Наверно, пришел жаловаться, что я давеча обругал его».