Шрифт:
— Ну?!
И попечители всегда покидали школу с посветлевшими лицами, на которых, казалось, можно было прочесть:
— Вот это учитель!
Как и учитель Юрдан, он тоже стал особенно свирепствовать напоследок. Сердился из-за всякого пустяка, дрался, бранился по малейшему поводу. Когда началось повторение пройденного перед экзаменами, мы, ученики самого старшего, четвертого, класса, решили помучить его очень оригинальным способом: сговорились сделать вид, будто забыли все, что прошли за год, а сами потихоньку стали готовиться к испытаниям.
Мы хорошо сыграли свою роль. Экзамен приближался, а мы еще ничего не знали. На вопросы Партения либо молчали, либо давали нелепые ответы. Он просто с ума сходил. Мы же втайне наслаждались, глядя на его бессильную ярость, на его страдание и отчаяние. Он понять не мог, чем объясняется это внезапное умственное отупение всего старшего класса. Он повторял свои объяснения, ворчал, ругался, пугал, дрался, умолял, — все бесполезно. Провал на экзамене самого старшего класса, самых развитых его учеников страшил его. Вечером накануне критического дня Партений от нервного напряжения и тревоги слег. Тогда мы сжалились, сообщили ему через помощника учителя Начо, что к экзамену подготовились. Бедный Партений тотчас выздоровел. Помню до сих пор счастливую, ласковую улыбку на лице его, с которой он вошел в класс и сказал:
— Ну, прекрасно! У вас — римские характеры!
Своего он, однако, не изменил: оставался добродушным, пока экзамены не прошли благополучно; но затаенное чувство мести тлело в душе его и в новом учебном году вспыхнуло по ничтожному поводу: когда мы опять проявили наш «римский характер». Но об этом ниже.
Турецкий язык преподавал у нас тогда учитель «взаимного обучения» Стефан (Кушев) из Клисуры.
Он был и певчим в церкви. Этот молодой человек с доброй, благодушной, всегда улыбающейся физиономией, обладал хорошим голосом. Кроме турецкого языка, в котором я проявлял ужасающую бездарность, он учил нас еще пению и псалмам по греческой нотной книге. Но я, как ни бился, не мог постичь таинственных иероглифов этой науки. Такая невосприимчивость к византийской музыке очень огорчала моего отца, страстно желавшего, чтобы я пел в церкви «Херувимскую» по всем правилам искусства.
Все же я отчасти удовлетворял его тем, что пел «Достойно есть!», глас пятый, соло, перед иконой пресвятой богородицы и, скажу не хвалясь, производил необычайное впечатление своим звонким, высоким тенором. Старухи, расчувствовавшись, плакали, а отец Станчо, выходя из алтаря, чтоб совершать миропомазание, благословлял меня со словами:
— Да ты просто ангел, сукин сын!
А лицо моего отца? Оно сняло, как яркое солнце, от гордости и счастья, когда чорбаджии поздравляли его:
— Молодец твой Минчо! Быть ему архиереем.
Благодаря своему сладкогласию я каждый раз пожинал на святой новые лавры.
Это обходилось мне очень дорого: под перекрестным огнем стольких внимательных глаз я из-за своей застенчивости сам не знал, где я — на небе или на земле. И к аналою возвращался весь дрожа.
Но посреди всех этих музыкальных триумфов одно неприятное событие огорчило меня до глубины души, вселив отвращение к церковной музыке.
Несколько учеников четвертого класса, обладавших лучшими голосами, — в том числе и я — удостоились завидной чести подпевать учителю Стефану во время «Херувимской». Иными словами, мы должны были подтягивать певчему непрерывным протяжным мычанием: а-а-а! В один прекрасный день мы почувствовали такое отвращение к этой бесславной роли, что заупрямились и не стали подтягивать. Напрасно учитель Стефан делал нам убедительные знаки глазами и рукой. Его «Херувимская» продолжала разноситься в тишине одиноко, сиротливо, невыразительно. Молящиеся были озадачены; на их лицах изобразилось полное недоумение. Как же так: «Херувимская» без сопровождения? Неслыханный соблазн! Взгляд певчего пылал гневом. Лицо его, и без того всегда красное, от охватившей его ярости побагровело. Что до учителя Партения, то он, сидя рядом, на одном из тронов, побледнел как известка. Но мы, опустив глаза, упорно не раскрывали рта.
Наутро ученики с удивлением увидели, что в каменном корыте школьного источника мокнет пук кизиловых прутьев. Этот подозрительный предмет заронил в нас тревогу. Скоро его назначенье стало понятным.
Один за другим появились попечители, среди них мой отец, тоже принадлежавший к их числу, и прошли в учительскую. Немного спустя они вышли оттуда мрачные, хмурые, вместе с учителем Партением, который был бледен, так как всегда бледнел от гнева. Все вошли в школу «взаимного обучения». Вызвали и нас, бунтовщиков. Мы сразу поняли, что над головой у нас собралась гроза. Ни слова нам не говоря, учитель Партений вызвал одного здоровенного ученика, обладавшего мышцами и силой гладиатора, и велел ему начинать экзекуцию. Розги захлестали по телу. Крики, вопли, рев! За вторым, третьим, четвертым и так далее наступила очередь самого гладиатора. Среди треска кизиловых розг, от которых отлетали обломки, и крика подвергающихся порке бунтовщиков послышался зычный, львиный голос старого попечителя хаджи Пенчо:
— Мы нам покажем, как бунтовать, ослы!
Мой отец стоял молча, хмурый, холодный как лед.
Тут мы поняли, что это расплата и за старый долг: первое проявление «римского характера».
Непоротым остался только главный виновник — организатор страшного бунта.
Он внутренне поздравлял себя с этой удачей, в то время как выпоротые, еще корчась от боли, бросали на него злобные взгляды, возмущенные такой несправедливостью. Но скоро мы узнали, что в учительской подписан приговор и ему. Зачинщик был наказан следующим образом: ему вымазали лицо сажей так, что он стал похож на негра, потом заставили учеников, выстроившись в линейку, проходить мимо него и глумиться над ним. Однако ученики отнеслись к этому без восторга. Движимые чувством доброго товарищества и жалости, они проходили, не глядя.
Но он вдруг отчаянно вскрикнул и упал без сознания…
Его отнесли к источнику, чтобы привести в чувство.
Вот какой печальный результат имела наша первая попытка возмущения против начальства.
Мой обморок, — потому что негром был пишущий эти строки, — сильно поразил отца. Когда мы встретились с ним дома, он был ласков со мной. Домашние рассказали мне, что он вернулся из школы со слезами на глазах…
Видимо, желая дать мне некоторое удовлетворение, он делал вид, будто не замечает, что я перестал подтягивать у аналоя. И «Достойно», глас пятый, перестало звучать перед иконой пресвятой богородицы, умиляя до слез благочестивые души. Так что я победил. Как Франциск I после битвы при Павии, я имел право воскликнуть: «Tout est perdu, hors l’honneur!» [38]
38
Все потеряно, кроме чести! (франц.)