Шрифт:
Учитель, видно, не хотел мне отвечать на этот вопрос.
— Если она обо всём думает, то я то, я то, — разве не муж ей? Разве я не мучаюсь?
Что его мучило — это оставалось для меня совершенно непонятным.
На возвратном пути мы долго шли молча. Вдруг учитель заговорил:
— Нехорошо с моей стороны! Рассердился и ушёл, а жена теперь беспокоится. Жалко её! Ведь у ней нет никого, кроме меня.
Он на минуту замолчал, но потом, очевидно, не ожидая от меня ответа, продолжал:
— Говорят, что сердце мужчины крепче... Смешно!.. А я каким кажусь в твоих глазах? Сильным или слабым человеком?
— Так, средним, — ответил я. Похоже было на то, что мой ответ был для учителя несколько неожиданным. Он опять замолчал и шёл, не говоря ни слова.
Учителю было почти по пути со мной. Добравшись до своего пансиона, я распростился с ним на повороте, но у меня появилось какое-то чувство вины перед учителем.
— Не проводить ли вас уж до дому? — предложил я, но он вдруг отстранил меня рукой. — Уже поздно, ступай домой скорее. Я тоже домой... ради жены...
Эти его последние слова: „ради жены“, как-то странно согрели моё сердце. Благодаря этим словам я мог спокойно уснуть в эту ночь. И долго потом я не мог забыть этих слов: „ради жены“.
Из всего этого я понял, что разлад, происшедший у него с женою, не представлял собою ничего особенного. И когда потом что-нибудь изредка случалось, мне, беспрерывно у них бывавшему, было всё понятно. Да и сам учитель как-то раз высказал такую мысль:
— Для меня во всём мире существует только одна женщина. Кроме жены, я в сущности не признаю ни одной женщины. И для неё также: во всей вселенной из мужчин я только один. И коль скоро так, мы должны быть самой счастливой четой из всех, рождённых на земле.
Я забыл всё течение этого разговора и не могу сказать теперь, почему это учитель вдруг так разоткровенничался. Но у меня до сей поры остался в памяти весь его серьёзный вид в тот момент и его задумчиво-проникновенный голос. Одно только тогда прозвучало странно для моего слуха: „Мы должны быть самой счастливой четой...“ — были его заключительные слова. Почему он не сказал просто: „Мы — самая счастливая чета?“ Почему специально оговорил: „Должны быть...“ Меня привело в недоумение то, что учитель особенно подчеркнул эти слова. Что же он — в самом деле счастлив или только должен быть счастлив, а в действительности несчастен? Я не мог избавиться от недоумения. Это недоумение, впрочем, тогда быстро куда-то исчезло.
В это время мне как-то пришлось попасть в дом учителя, когда его не было дома, и разговориться с женой. Учитель ушёл на вокзал провожать приятеля, уезжавшего в этот день пароходом из Иокохама за границу. Тогда уже стало обычным отправляться из Токио с поездом в половине девятого утра, чтобы поспеть к пароходу в Иокохама. Мне нужно было переговорить с учителем об одной книге, и я, заранее условившись с ним, пришёл к нему к девяти часам. К учителю же накануне приходил специально прощаться приятель, и он теперь, — по долгу вежливости, — отправился на вокзал. Уходя, он сказал, чтобы меня задержали до его прихода, так как он сейчас же должен вернуться. Поэтому я вошёл в комнату и в ожидании учителя стал беседовать с его женой.
В ту пору я уже был студентом университета. По сравнению с тем, чем я был при первом знакомстве с учителем, теперь я чувствовал себя уже гораздо более взрослым. И с женою его я уже успел подружиться. Я не чувствовал более никакого стеснения в её присутствии. Мы сидели друг против друга и разговаривали о разных разностях. Так как в нашей беседе ничего особенного не заключалось, теперь я уже совершенно забыл её содержание. Одно только осталось из того, что тогда было в моей памяти. Но перед тем как рассказать об этом, я должен кое-что предварительно объяснить.
Учитель кончил университет. Это было известно мне с самого начала. Но о том, что он ничего не делает, нигде не служит, я узнал только вскоре по приезде из Камакура в Токио. Тогда же я стал думать, как это он может не служить.
Учитель был совершенно никому неизвестен. Поэтому, за исключением тех немногих, кто был с ним в близких отношениях, никто не мог воздать дань уважения его образованности и идеям. Я всегда высказывал своё сожаление об этом. Учитель же никогда не слушал меня и только заявлял: „Куда мне пускаться в свет!“ Этот ответ казался мне излишней скромностью, за которой скрывалось отрицательное отношение к этому свету. И действительно, временами учитель ухватывался то за одного, то за другого из своих прежних сверстников, ставших известными, и жестоко, без всякого стеснения их критиковал. Поэтому я откровенно не соглашался ним. В моей душе говорило не столько чувство противоречия, сколько сожаление, что мир остаётся спокойным, не зная учителя. В такие моменты учитель говорил задумчивым тоном: „Ничего не поделаешь! Я не устроен так, чтобы действовать в этом мире“. На лице его появлялось при этом выражение особого глубокого чувства. Что это — разочарование, неудовлетворённость, печаль? — Я не мог понять этого. У меня пропадало мужество говорить дальше.
В нашей беседе с женой учителя разговор, естественно, перешёл с него самого на эту тему.
— Почему это учитель сидит только дома, размышляет, занимается наукой и не хочет работать в обществе?
— Он не годится для этого. Он этого не любит.
— Что же, он считает это низким?
— Уж не знаю... Мне как женщине это непонятно, однако как будто дело не в этом. Ему как будто хочется что-нибудь делать. Только он не может... Вот в чём горе.
— Но ведь он, кажется, здоров?.. Ведь он ничем не болен?