Шрифт:
Должен в связи с этим бросить упрек и самому себе. Я видел, что номенклатура потеряла социальное чутье, но явно недооценил догматизм и силу инерционности аппарата, особенно ее руководящего звена. Обстановка требовала углубления реформ. Уже тогда я понимал необходимость публичного отказа от таких постулатов, как насилие, классовая борьба, диктатура пролетариата, а в практическом плане — введения свободной торговли, развития фермерства, многопартийности, то есть движения общества к новому качеству. Тут я был недостаточно настойчив, утешал себя благими разговорами.
Итак, начавшееся упоение Горбачева собственными речами снизило не только интерес к его личности, но и уровень их влияния на общество. В начальный период лидерства Горбачев как бы перегнал время, сумел перешагнуть через самого себя, а затем уткнулся во вновь изобретенные догмы, а время убежало от него, да и от нас тоже. Чем больше возникало новых проблем, тем меньше оставалось сомнений. Чем сильнее становился градопад конкретных дел, тем заметнее вырастал страх перед их решением. Чем очевиднее рушились старые догмы и привычки, тем привлекательнее выступало желание создать свои, доморощенные.
Возможно, все эти зигзаги лично я воспринимал болезненнее, чем надо было. Происходило подобное по той простой причине, что я продолжал дышать атмосферой романтического периода Реформации, когда первые глотки свободы туманили голову. Да и оснований для этого было достаточно. На смену страху приходила открытость, возможность говорить и писать все, что думаешь, творить свободно, не боясь доносов и лагерей. Наступила счастливая пора сделать что-то разумное. Работалось вдохновенно, а цель была великой. Команда, дерзнувшая пойти на Реформацию, работала на начальном этапе сплоченно и с уважением друг к другу. К сожалению, мы прохлопали тот момент, когда романтический период, — период вдохновения, восторга, свободы, — постепенно становился полем сладкой пищи для политических грызунов, соорудивших сегодня общество спекулятивной демократии, постепенно превратившейся в управляемую демократию.
Впрочем, снова по порядку. Что еще можно добавить, размышляя о Горбачеве? Пожалуй, Михаил Сергеевич «болел» той же болезнью, что и вся советская система, да и все мы, его приближенные. В своих рассуждениях он умел и любил сострадать народу, человечеству. Его искренне волновали глобальные проблемы, международные отношения с их ядер- ной начинкой. Но вот сострадать конкретным живым людям, особенно в острых политических ситуациях, не мог или не хотел. Защищать публично своих сторонников Горбачев избегал, руководствуясь при этом только ему известными соображениями. По крайней мере, я помню только одну защитную публичную речь — это когда он «проталкивал» Янаева в вице-президенты, которого с первого захода не избрали на эту должность. Это была его очередная кадровая ошибка.
В то же время ловлю себя на мысли, что лично я не могу пожаловаться на его отношение к себе, особенно в первые годы совместной работы. Но его доброжелательность, доверительность в личных разговорах продолжались лишь до тех пор, пока Крючков не испоганил наши отношения ложью. Я не склонен думать, что Горбачев верил доносам Крючкова о моих «несанкционированных связях» (читай: «не санкционированных госбезопасностью») с иностранцами, но на всякий случай начал меня остерегаться. На всякий случай! Ничего не поделаешь, старые советские привычки. А вдруг правда! Ввел ограничения на информацию. Если раньше мне приносили до 100—150 шифровок в сутки, то теперь 10—15.
В сущности, он отдал меня на съедение Крючкову и ему подобным прохвостам.
Если бы я знал об этих играх, затеянных за моей спиной Крючковым, то повел бы себя совершенно по-иному. Я сумел бы показать подобным придуркам свой характер. Трудно теперь сказать, к чему бы это привело. Но в любом случае я бы забросил в мусорную корзину все мои колебания, сомнения, переживания, исходящие из чувства лояльности к Горбачеву, и начал бы действовать без оглядки, соответственно тому, как я понимал обстановку и интересы Перестройки.
Чувствуя кожей, что происходит что-то странное, я в то же время настолько доверял Горбачеву, что и в мыслях не допускал даже возможности двойной игры. Я даже перестал смотреть ему в глаза, боясь увидеть там нечто похожее на лицемерие. Возможно, ему надоели упреки и со стороны местных партийных воевод, требовавших моего изгнания из Политбюро. Возможно, что я становился ему в тягость из-за моего радикализма. Ревниво смотрел он и на мои добрые отношения со многими руководителями средств массовой информации и лидерами интеллигенции.
Задним умом, которым, как известно, все крепки, я оцениваю ту давнюю ситуацию следующим образом. Михаил Сергеевич не мог швырнуть меня в мусорную яму, как изношенный ботинок, от которого одни неприятности, да и гвозди торчат. Но и не решался поручить мне что-то самостоятельное. А ему продолжали нашептывать, что Яковлев подводит тебя, убери его — и напряженность в партии и обществе спадет. В свою очередь он продолжал тешить себя компромиссами, которые, как ему казалось, верны в любых обстоятельствах и во все времена.