Шрифт:
Подъезжая в поезде к Петербургу, он подумал о том, что и там много есть достойного прикосновения, но что больше он уже не будет ни к чему прикасаться, так прикасаться. Вспомнил, как в детстве его волновала ужасная, нелепая, дикого вида каменная сова, сидящая на небольшом выступе углового дома на берегу Фонтанки. Ему казалось, что под ней, может быть, скрыт какой-то тайный знак или клад. Однажды, зимой, поставив санки на ребро и прислонив их к стене, он кончиками пальцев дотронулся до этой совы и попробовал толкнуть ее слегка… но только иней обжег его руку. Ничего не произошло, и сова так же крепко и уверенно сидела на своем выступе, пока в начале перестройки не исчезла так же таинственно, как появилась. И не она одна исчезла тогда. Куда-то испарилась, вместе со многим другим, и мраморная статуя Адониса, лежащего навзничь, вечно тонущая в клумбе Измайловского сада (то в цветах, то в снегу) рядом с последним уже, кажется, истлевающим и очаровательным деревянным театром.
В купе милая соседка любезно предложила ему к чаю пирожки, Никодим заговорил с ней, все время подавляя искушение и ее потрогать левой рукой — что будет? Но не решился. Она все-таки не Учитель, это, может быть, опасно для нее.
Но за окном поезда уже мелькнул Обводный канал.
Никодим нырнул в подземный переход, который был пуст в этот ранний час, заметил вдруг сидящее у стены с протянутой рукой странное существо непонятного пола и возраста, закутанное в сальный неопределенного цвета халат. Грубая красная корка вместо лица, бессмысленно посверкивавший глаз. В правой руке дымился окурок “беломора”. На груди его висела табличка “Помогите на лечение”. Заметив каким-то образом Никодима, нищий, все так же глядя в пространство, слегка замычал и просительно подергал рукой.
И Никодима посетила опять страшная мысль — что вот здесь можно совершить последнее прикосновение. Дерзнуть. Он быстро подошел к нищему, вытащив из кармана какую-то денежку, вложил ее в красный большой кулак левой рукой и помедлил, как бы одновременно пожимая нищему руку. Нищий вдруг дернулся, удивленно посмотрел на Никодима, вскрикнул, по телу пробежала судорога, и он повалился на бок, на глазах чернея, как от удара молнией. Мертвый.
В это же мгновение и Никодим почувствовал ужасную боль в руке. Она стала совершенно белой и, подав столь жестокую милостыню, беспомощно повисла. “Отсохла”, — подумал Никодим.
В разных жанрах
Блудный сын
петербургские ереси
Встрепанный беспокойный Федор почти бежал по одной из улиц Семеновского полка. Был уже вечер, моросил ноябрьский дождик, на помойке в железном ящике гудело и выбрасывалось клоками пламя. Но Федор лишь скользнул по нему взглядом и затрусил дальше. Уже несколько дней голову его брали приступом дикие и казавшиеся ему самому безумными мысли. Забыть их не удавалось. Мнилось ему, что над его маленькой фигуркой скрестили крылья два архангела — темный и светлый, закружились и пронзили его бедную голову концами огромных шумящих крыльев.
Он взбежал по крутой лестнице и оказался у дверей большой коммунальной квартиры, где жил его приятель Тихон, чье имя вполне соответствовало его спокойной, почти невозмутимой душе.
Едва поздоровавшись, Федор бросил свое заляпанное где-то белой краской пальто на диван и быстро заговорил, причем Тихон, слушая его, по временам крестился и слегка отклонялся назад, как бы толкаемый ветром слов.
— Знаешь ли ты, Тихон, что суть главное и начальное событие мировой истории? — и, не дождавшись ответа, продолжил: — Tы думаешь, грехопадение человека? Но, как правильно понял это Джон Мильтон, это падение Люцифера, Утренней, видишь ли, Звезды. Падением началось, но восстановлением должно все закончиться. Ориген еще писал об апокатастасисе.
— Ну да, — отвечал тихо Тихон, — о конечном спасении всякой твари. Но это ересь, на соборе каком-то его осудили за это учение.
— Да, осудили и запретили. Но нельзя запретить мыслить. Та катастрофа, что случилась в начале до сотворения мира, она-то…
— Не хочешь ли водочки, Федор? — перебил его Тихон.
Федор слегка поморщился, раздраженный невниманием друга, но согласился.
Тихон достал из холодильника графинчик, два огурца, махнул полотенцем по столу и разлил напиток в две большие щербатые рюмки. Они выпили.
Крякнув, Федор продолжил:
— Понимаешь, ради этого и мир был создан как ступень, через которую Упавший должен подняться, через тварность. Через человека. И вот страшная мысль меня посетила: не был ли он… он… Сын Божий.
— Что ты говоришь, Федюша, окстись! Ты православный ли? Ведь Сын Божий — Господь, не тварный.
— А кем был Люцифер, высший из ангелов? Он тварный? Кем он мог быть? И вот представь, только на минутку представь, что он пришел, чтобы претерпеть и умереть за нас и за себя. И вернулся обновленный к Отцу.
Воцарилось глубокое молчание. Тихон щелкнул пальцами и отвечал:
— Я тебя очень просто опровергну. А вообще, сходи к батюшке. За меньшее на костре сжигали.
— Да ладно тебе… Опровергни, если можешь.
— Очень просто, очень, очень — кто ж его искушал? Если он, стало быть… то откуда же второй взялся? Раздвоился он, что ли, сам себя искушал?
Пока он говорил это, в голове его всплыло воспоминание о том, как когда-то давно недалеко от Иерихона он смотрел в сумерках на Гору искушения, на уходящее вверх плато. Стрекотали цикады, но они были неспособны заглушить страшный рев пустынной тишины…