Шрифт:
Когда я года через два после злополучных «Гугенотов» услышал из уст своего учителя М. Е. Медведева, что Ершов по таланту — тот же Шаляпин, я не поверил в искренность его слов и, переехав в Петербург, особенно не стремился услышать Ершова.
Но вот я попадаю в Дворянское собрание на какой-то сборный концерт хора Мариинского театра, и в этом концерте Ершов с хором поет отрывки из мейерберовского «Пророка» и из «Садко».
Первая же фраза речитатива после фортепьянного аккорда сразу «закипает кровью, а не водицей». Обращение к строптивым анабаптистам было полно такой грозовой силы, глаза сразу же метнули такую молнию, что сбившиеся в кучу хористы мигом вытянулись в струнку, готовые пасть ниц перед властелином. Какая-то оторопь прошла по их рядам и перекинулась в зал, где мгновенно воцарилась жуткая, настороженная тишина.
Эстрада превращается в театр, концерт в спектакль, и это делает только один артист. Он не двигается на сцене, изредка только сделает шаг или взмахнет кистью руки — и бунтари повержены в прах. Они неподвижны, но усиленное биение их сердец явно ощущается в волнении их реплик.
И вот гимн. Певец начинает его сосредоточенно, как бы строя трамплин, с которого он взлетит навстречу подымающемуся над Мюнстером солнцу. Голос светлеет, глаза ярко светятся радостью осуществленной мечты, и чеканные слова уносят слушателя куда-то в недосягаемые выси...
Молитвенный экстаз Пророка сменяется удалью Садко. Ершов переносит слушателя в совершенно другой мир. Какой-то яростно звонкий голос буквально захлестывает зал
<Стр. 358>
безудержным весельем. И начинает казаться, что Ершов дирижирует хором — до того подстегивают его реплики. А ну, веселей, еще-еще, наддай, ребята! Это ощущается в каждом движении бровей, плеч и больше всего и прежде всего во внутреннем трепете, как бы нагнетающем ритмические пульсации взамен непредусмотренного убыстрения темпа.
Когда Ершов кончил и уходил под бурю аплодисментов, я вспомнил его неудачу в партии Рауля и про себя наивно решил: он, по-видимому, переставил голос.
Ничего Ершов не переставил, а просто находился в своей сфере. Не любовники Раули были стихией этого певца, а зрелые мужи, народные герои, безразлично какие — исторические или легендарные. И не сладкозвучное пение само по себе, связанное прежде всего с любовной лирикой, было сродни этому титану, а дух борьбы и освобождения, эпос былин, а не лирика романсов. И голос Ершова в этом концерте мне не мешал. А не мешал он, разумеется, не потому, что этот голос изменился, а потому, что его горловой тембр сгорел в вихре эмоций. Солнце искусства светило во всю силу, и поэтому его пятна не были видны.
В Мариинском театре я впервые увидел Ершова в «Рогнеде», в небольшой по размерам и по значению партии Руальда.
А. Н. Серов не только не развил характера этого персонажа, но сделал его противоречивым: из мести Руальд стремится убить Владимира Красное Солнышко, но вместо этого ценой собственной жизни во имя идеи христианского всепрощения и добра спасает его из лап разъяренного медведя.
До Ершова я видел «Рогнеду» несколько раз, но, не заглянув в клавир, так и не ощутил важной роли этого персонажа. Погибнув в середине оперы, Руальд к концу .ее совершенно улетучивался из памяти.
Но одно появление как бы высеченного из гранита Руальда — Ершова, первый же, полный отчаяния возглас «Не отыщу нигде Олавы!» приковывали к нему внимание всего зала.
Некоторые фразы, по содержанию банальные, а по музыке малозначительные, повторяются по два и по три раза. Произнося их, Ершов постепенно достигал такого накала, что казалось, вот-вот он развернется во всю силу и проявит страшную ярость.
<Стр. 359>
Но его лицо вдруг озаряется внутренним сиянием, и он с редкой задушевной теплотой начинает выпевать песню народного склада. Мелодично звучат уже самые слова чудесной русской речи независимо от напева: «За море синее соколом быстриим», «В родной сторонушке...» и т. д.
Еще не совсем отчетливо, но начинает казаться, что как раз такой голос — немножко горловой, напоминающий волжские голоса, с особенной задушевностью поющие русские песни, в которых эти голоса звучат как будто издали, — здесь только и нужен. Какой-то специфический русский колорит овевает всю полетно-мечтательную песню Руальда.
Навсегда осталась у меня в памяти и смерть Руальда — такая просветленная.
Руальд умер. Как досадно, что Ершова на сцене больше не будет! Великолепно поет Рогнеда, яркий образ создан исполнителем роли Князя, чудесен Дурак... Но, право же, они после смерти Руальда — Ершова кажутся ненужным привеском, отвлекающим от главного.
На этом спектакле я получил существенный урок в постижении красоты вместо красивости, мужественного лиризма вместо сахарной лиричности и уверенность в особом характере музыкальности Ершова.
Природа иногда одаряет область искусства явлениями, которые бывает трудно подвести под какие бы то ни было известные эталоны. Много было необыкновенных пианистов, но вот появляются Ференц Лист и Антон Рубинштейн, и перед ними меркнет все, что было до них, и в течение долгих десятилетий их пока никто не затмевает. Немало было выдающихся скрипачей, дарили их миру Будапешт и Петербург, Швейцария и СССР, но пока Паганини никем не превзойден. Были Моцарт и Глинка, Бетховен и Чайковский, и с ними никто не сравнялся. Были Рубини и Шаляпин — и мы пока никого не можем поставить рядом с первым в области бельканто, в области певческой выразительности рядом со вторым.