Шрифт:
Павлу Михайловичу было присуще тонкое чувство юмора. Эта черта особенно важна для понимания личности Третьякова. Если бы он был человеком сухим, лишенным чутья к хорошей шутке, как мог бы он проникать в самую суть картин, понимать их глубинную взаимосвязь с миром художника? У того, что исследователи упорно игнорируют любовь Павла Михайловича от души повеселиться вместе с немногими друзьями и членами семьи, есть только одна причина: при жизни мецената о ней догадывались лишь самые близкие люди.
Уже приводилась цитата Н.А. Мудрогеля, сообщавшего, что в его семье Павла Михайловича называли «неулыбой », «... потому что он никогда не только не смеялся, но даже не улыбался »271. Однако... возможно, увидеть улыбку на лице Третьякова Николаю Андреевичу мешала пролегавшая между ними социальная дистанция. Источниками, позволяющими сократить эту дистанцию до минимума, являются воспоминания дочерей Павла Михайловича, а также его собственные письма.
Так, А.П. Боткина, рассказывая о друзьях отца, пишет: «... Павел Михайлович, не экспансивный, но ценивший дружбу и понимавший юмор и шутку, был искренно любим всеми окружающими»272. В.П. Зилоти, повествуя об отце, все время пишет: «... рассказывал с большим юмором», «... рассказывал, смеясь до слез», «... рассказывал, заливаясь тихим смехом». Она же постоянно говорит о его улыбке: «милой, лукавой», «ласковой и часто лукавой »273. Вера Павловна сообщает: «... наш отец ценил и любил беседы с Николаем Николаевичем Ге, но иногда мило подшучивал над ним»274. Самоирония сквозит в письме Павла Михайловича матери, написанном в 1852 году, во время его первой поездки в Петербург: «... я знаю, Вы имеете хотя небольшое, но все-таки сомнение: не испортился бы я в П.-Бурге. Не беспокойтесь. Здесь так холодно, что не только я, но и никакие съестные продукты не могут испортиться»275. С той же самоиронией Третьяков описывает супруге в одном из писем, как, будучи в Женеве, он в поисках русской церкви случайно попал в синагогу: «... увидал вдали пятиглавую церковь... Приближаясь, вижу: народ идет из церкви, и так много! Что за праздник сегодня, соображаю? И тороплюсь скорее застать священника в церкви. Взойдя, очень изумился и рассмотрел, что на алтаре (вроде католическом) нет ни распятия, ни какого иного изображения. Догадался только, что попал в еврейскую синагогу. Спеша взойти, я не рассмотрел на пяти главах шпили вместо крестов и над дверями еврейскую надпись »276. А с каким юмором Третьяков описывал домашним заставшую его врасплох болезнь! «... Искусно скрыв свою тайну, свое намерение напасть на меня врасплох, препожаловала ко мне Лихорадка, бесцеремонно познакомила меня с собой, да и заквартировала себе. Напрасно старался я не поддаться ей, хотел переломить или выгнать своими средствами, но не удалось... И то, что составляет ее особое качество — чрезвычайно бесит: то здоров, то вдруг ни с того ни с сего опять болен, отвертишься как-нибудь, отделаешься наконец, а все должен стеречь себя, как после воровского посещения, как бы не забралась опять»277.
Павел Михайлович мог при случае и съязвить. Так, когда музыкант получил от Третьякова согласие на брак с его старшей дочерью Верой, «... мамочка спросила Зилоти, слышал ли он, как ужасно “бедная Вера Павловна кашляет?” — “Про кого это вы говорите?” — с недоумением в голосе в свою очередь спросил Зилоти. Отец мой его поддразнил: “Хорош, не знает, на ком женится”. — “Ах, это вы про Веру говорите. Она ни разу даже не поперхнулась”»278.
Любил Павел Михайлович посмеяться и над чужой шуткой.
В.П. Зилоти рассказывает о частых посещениях живописца
В.Г. Перова, друга семьи Третьяковых: «... помню с детских лет, как он часто приходил к нам завтракать или обедать; его остротам, которых мы не могли понимать, и рассказам, из которых мы некоторые понимали, — не было конца; говорил он мягким голосом, серьезно, а все взрослые за столом заливались смехом, в особенности наш отец»279.
Подобных примеров можно привести немало. Может, исследователям стоит почаще сомневаться в неоспоримости когда-то сделанных выводов? Почаще задаваться вопросом: следует ли воспринимать тот или иной эпизод из воспоминаний современника о Павле Михайловиче как хронику жизни истинно великого мужа? Или... это просто была его удачная шутка?
Прекрасный пример — небольшая зарисовка из воспоминаний художника Я.Д. Минченкова, которую пересказывают все сколько-нибудь серьезные знатоки Третьякова, чтобы подчеркнуть его особо трепетное отношение к картинам.
Я.Д. Минченков передает рассказ И.П. Свешникова, чудаковатого и прижимистого купца-коллекционера, одного из тех, кто вслед за Третьяковым увлекся составлением галерей и галереек самого разного качества. Художники подобных коллекционеров не уважали: толку в картине не видит, а торгуется почем зря. Вот слова Свешникова: «... захожу раз по делу к Павлу Михайловичу в понедельник, а он по этим дням, когда публику не пускают в его галерею, сам ее обходит. Иду и я в галерею, вижу: стоит Третьяков, скрестив руки, и от картины взора не отрывает. “Что ты, — спрашиваю, — Павел Михайлович, здесь делаешь?” — “Молюсь”, — говорит. — “Как так? Без образов и крестного знамения?” — “Художник, — отвечает Третьяков, — открыл мне великую тайну природы и души человеческой, и я благоговею перед созданием гения”. Вот как сейчас слышу эти слова. И стал он мне разъяснять и указывать на суть дела. Умный человек был и с умными дружбу вел». Заключает свой рассказ Свешников следующим образом: «... и вот стала спадать пелена с глаз моих, и то, о чем я смутно догадывался, теперь в картинах яснее увидел. Все стало родственно и дорого мне. Поверите ли: с портретами сдружился и с ними беседовал. Посмотрю в глаза иного портрета и уже понимаю то, о чем думает этот человек. Прихожу в другой раз, киваю ему головой, как знакомому, он мне глазами улыбается. С великими мужами молча беседовал. Хотел свою галерею строить, да передумал»280.
Чем тоньше присущее человеку чувство юмора, тем лучше оно маскируется под маской монументальной серьезности. Павел Михайлович, так хорошо «разбиравший» людей, так не любивший, когда ему лезут в душу — неужто он стал бы признаваться в сокровенных вещах малознакомому, не разделяющему его увлечений человеку, с которым его связывают исключительно деловые отношения? Звучит неправдоподобно. Особенно если не забывать, что Третьяков, добрый христианин, придерживался заповеди «Не сотвори себе кумира», а значит, не мог молиться полотнам. Третьяков пошутил, и шутка эта оказалась столь удачна, что ввела в заблуждение не только его простоватого современника, но и образованных потомков.
Итак, «архимандрит» или «папаша»? Какой из этих образов полнее отражает настоящую личность мецената? Какой являлся в ней преобладающим? Думается, второй.
Люди, которые живут рядом с вулканом и наделены от природы наблюдательностью, по малейшим признакам могут заметить момент его пробуждения. Достаточно струйки пара из жерла, странного поведения животных, подрагивания почвы. Так же и внимательный наблюдатель, оказавшись рядом с Третьяковым, мог заметить на лице его легкие тени от душевных страстей. Иной же не замечал. Павел Михайлович был человеком страстей — но страстей скрытых, подобно вулканической лаве бушующих под несколькими слоями почвы. Слоями этими были: чувство долга, вежливость, тактичность, мягкая обходительность, замкнутость... нежелание тратить время на пустые обсуждения эмоций. Архимандрит, серьезный, сосредоточенный, являлся лишь защитной маской, надевавшейся Третьяковым для удобств делового общения с людьми. Ведь страсти, случайно прорвавшись наружу, могут обжечь тех, кто находится рядом с ним и даже его самого.
Но у Третьякова выработались пути, по которым эти страсти, эту неиссякающую жажду совершенства можно было пускать, не опасаясь, что они кого-то заденут. Таких путей было два: семья и дело жизни Павла Михайловича — его галерея. Находясь в кругу семьи или в мире художества, Павел Михайлович вел себя совершенно иначе, нежели когда занимался делами или сталкивался с людьми малознакомыми.
В кругу семьи или друзей, а также некоторых особо близких семье художников Павел Михайлович бывал весел, расслаблен, даже общителен. «... Сам всегда серьезный, малоразговорчивый, Павел Михайлович вдруг оживлялся, он особенно любезно говорил с художником, как никогда и ни с кем»281. Кроме того, Третьяков был прекрасный, любящий семьянин. Здесь прекрасной иллюстрацией может служить наблюдение А.П. Боткиной. Павел Михайлович заботился о детях, иной раз дразнил их: «... когда никого не было чужих, отец шутил и дразнил детей. Я помню от времени до времени повторяющуюся шутку, которая неизменно имела успех. Он вынимал из кармана платок, свертывал его долго в продолговатый комочек, начинал вытирать нос, водя платком из стороны в сторону, и хитро поглядывал на детей. Мы сразу настораживались — это означало, что последует нападение. Тогда он приступал: “Взять Веру под сомнение давно бы уж пора!” — “Не-ет”, — обиженно отвечала старшая. “Взять Сашу под сомнение давно бы уж пора!” — “Не- е-ет”, — умоляюще тянула вторая. “Взять Любу под сомнение давно бы уж пора!” — “Не-е-ет!” — заранее приготовляясь плакать, басила третья. Почему-то это казалось очень обидным и страшным»282.