Шрифт:
Была пора: наш праздник молодой Сиял, шумел и розами венчался… -
как слезы покатились из глаз его. Он положил бумагу на стол и отошел в угол комнаты, на диван… Другой товарищ уже прочел за него последнюю лицейскую годовщину» (П. В. Анненков. «Материалы к биографии А. С. Пушкина»).
В стихотворении тоже есть размышления о времени и об истории. Личная и гражданская темы здесь объединяются, Пушкин снова вспоминает заглавные буквы слов-сигналов и в мгновенном очерке, в одном восьмистишии напоминает о французской революции, Наполеоне, Отечественной войне, декабристском выступлении. Причиной же всех этих потрясений (в этом Пушкин – предшественник толстовской философии в «Войне и мире») оказывается судьбы закон, таинственная игра истории.
Всему пора: уж двадцать пятый раз Мы празднуем лицея день заветный. Прошли года чредою незаметной, И как они переменили нас! Недаром – нет! – промчалась четверть века! Не сетуйте: таков судьбы закон; Вращается весь мир вкруг человека, – Ужель один недвижим будет он? Припомните, о други, с той поры, Когда наш круг судьбы соединили, Чему, чему свидетели мы были! Игралища таинственной игры, Металися смущенные народы; И высились и падали цари; И кровь людей то Славы, то Свободы, То Гордости багрила алтари.Это лицейское послание так и осталось неоконченным, оно обрывается на полу-фразе: «И над землей сошлися новы тучи, / И ураган их…»
Мудрость Пушкина: печаль моя светла
В последние годы, особенно после второй болдинской осени, Пушкин, претерпевающий многочисленные удары судьбы, отвлекающийся то на прозу, то на журналистику, то на исторические исследования, все реже обращается к лирике. Но одновременно у него почти исчезают проходные, прикладные стихотворения: альбомные экспромты, случайные посвящения, продиктованные минутным чувством раздражения эпиграммы. Многие из написанных в это время текстов остались в черновиках и до пушкинской смерти так и остались неопубликованными.
Поэтому даже Е. А. Баратынский, один из пушкинских друзей, имевший высокую репутацию поэта мысли, с удивлением замечает в письме жене после знакомства с ненапечатанными стихотворениями из пушкинского архива: «Все последние пьесы его отличаются – чем бы ты думала? – силою и глубиной. Он только что созревал» (А. Л. Баратынской, зима 1840 года).
Многие читатели и исследователи искали эту формулу пушкинского творчества, разгадку его силы и глубины. Критик В. Г. Белинский говорил о лелеюшей душу гуманности как основе его творчества. Политик П. Б. Струве – о покойной тишине. Литературовед Ю. М. Лотман – о конфликте жизни и смерти и поисках тайны бытия.
Наиболее детально попытался описать философию пушкинского творчества русский философ, исследователь творчества поэта С. Л. Франк в статье «О задачах познания Пушкина».
На поверхности, у истоков пушкинской лирики – жизнерадостность, непосредственная веселость, «вечно-детский» дух, который проявляется то в душевной гармоничности, то в бунтарстве.
Но под ним (или рядом с ним) лежит другой, прямо противоположный душевный слой: тоска, уныние, хандра, ведущая то к полному разочарованию, мрачному пессимизму, одиночеству, бегству от мира, то к попыткам анархического его разрушения.
Выход, считал С. Л. Франк, поэт находит в «области религиозного примирения и просветления», «чистой благодушной благостности». Однако в другой статье философ, кажется, находит более широкую формулировку: пушкинские религиозные стихи входят в более широкий контекст мудрого приятия жизни, светлой печали, исходящей из естественного движения времени, смены поколений, благодарности за прошлое и надежды на будущее.
Печаль моя светла – формула из любовной элегии «На холмах Грузии лежит ночная мгла…». Но это действительно одно из частотных слов пушкинской лирики и одна из доминирующих эмоций.
В ранней «Элегии» (1817) Пушкин уже «взапуски тоскует о своей погибшей молодости» (так пародийно через несколько лет будет писать об элегическом жанре В. К. Кюхельбекер, задевая и Пушкина).
Всё кончилось, – и резвости счастливой В душе моей изгладилась печать. Чтоб удалить угрюмые страданья, Напрасно вы несете лиру мне; Минувших дней погаснули мечтанья, И умер глас в бесчувственной струне. Перед собой одну печаль я вижу! Мне страшен мир, мне скучен дневный свет; Пойду в леса, в которых жизни нет, Где мертвый мрак – я радость ненавижу; Во мне застыл ее минутный след.В «Евгении Онегине» подобный элегический стиль становится предметом пародии: «Он пел поблекшей жизни цвет / Без малого в осьмнадцать лет». Пушкин мог написать это, вспоминая себя в лицейские годы.
Через тринадцать лет в другой замечательной «Элегии» (1830) привычные элегические формулы наполнятся горьким опытом собственной жизни, и напускная юношеская мрачность («я радость ненавижу») сменится как раз светлой печалью, осторожной надеждой («порой опять, и может быть»).
Безумных лет угасшее веселье Мне тяжело, как смутное похмелье. Но, как вино – печаль минувших дней В моей душе чем старе, тем сильней. Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе Грядущего волнуемое море. Но не хочу, о други, умирать; Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать; И ведаю, мне будут наслажденья Меж горестей, забот и треволненья: Порой опять гармонией упьюсь, Над вымыслом слезами обольюсь, И может быть – на мой закат печальный Блеснет любовь улыбкою прощальной.