Шрифт:
Первым, что Персиваль помнил, был крик.
Кричал отец, грохоча кулаками по стенам и дубовому столу, прорезанному многими трещинами. Кричала матушка, швыряясь словами, как гнилыми яблоками. Они, попадая в цель-самолюбие доводили отца до бешенства, и тогда столу случалось быть перевернутым, тряпью, ютившемуся в древнем комоде, вывернутым, а Персивалю битым.
Но крик жил и за пределами комнатушки. Кричали коты, приветствуя март. Кричали торговки на улицах и шлюхи, споря за клиента. Кричали клиенты и торгаши, торгуясь с надрывом и охотой. Люди, которым случалось забрести в забытые Всевышним доки, быстро приспосабливались, учась говорить криком. Здесь и море орало, билось гневно серыми горбами волн о корабельные туши, качало стапеля и норовило хлестануть соленым по ногам.
Тогда ноги, разбитые и растресканные, не заживающие даже зимой, пекло.
Кроме крика помнились запахи. Солено-гнилой, квашено-капустный, рыбный и человечий.
Помнились люди.
Старая шлюха с гнилыми зубами, которая с прежним упорством выбиралась на улицу, садилась у фонаря и пялилась седыми от катаракты глазами на проходивших мимо людей.
Пьянчужки, одинаковые, что цыплята, которых матушка однажды задумала вывести, но отец, вновь надравшись, передавил.
Матросы. Солдаты. Джентльмены в чистых нарядах и глянцевых колошах. Иногда дамы, которых привозили на дилижансе к старому приюту Раскаявшегося Ангела.
Дамы Персивалю нравились. Да и сам мир тоже. Чем-то напоминал он пойло, которое подавали в местных кабаках, мешая пополам прокисшее пиво и тухлую воду.
И как любое пойло, оно закончилась.
— Одного дня папашка навернул больше обычного и в драку полез. Ну схлопотал пером в брюхо. И ладно бы сразу помер, как приличный человек. Нет, еще неделю матушка последнее выгребала, чтоб врачу заплатить. Заплатила. А потом и на похороны, очень уж ей хотелось прилично все сделать. Ну а как сделала, так и поняла, что все, конец. Тогда и вспомнила про папашу своего…
…ехали три дня, да еще половину шли. Пробирались крысиными ходами улочек, протискиваясь сквозь разношерстную толпу, которая то и дело взрывалась криками.
Задержались на площади, глядя, как вешают. И Персиваль подумал, что неплохо бы палачом стать, тогда его все бояться будут. А матушка поволокла дальше.
За площадью начались совсем другие улицы. Широкие и почти чистые, со стеклянными озерами витрин и резными вывесками, на которых буквы были подрисованы краской. Иногда попадались вывески кованые и даже золоченые.
Люди на этих улицах не кричали. Они степенно шествовали, раскланиваясь друг с другом, и Персиваль прям остолбенел от этакого чудодейства. А матушка, вдруг разозлившись, в ухо вцепилась и закричала, что Персиваль — неблагодарная тварь, из-за которой все и случилось.
Тогда он не очень понял, что из-за него случилось, точнее не сумел подобрать подходящий случай из сотворенного за последние дни, а потому скоро повинился и пообещал, что больше так делать не станет. А матушка заплакала и начала говорить про любовь и Гретна-Грин. И про то, что теперь жизнь у них пойдет совсем-совсем иначе.
Права оказалась. Только сначала был превысокий забор с кованой калиткою. Дорожка из плоских речных камушков. Дом, огромный, как один из кораблей на верфях, только чище и красивей.
И пахнет приятно, а чем — не понять.
Пустили не сразу. Сначала привратник долго выспрашивал, выглядывал, косил желтушным глазом, становясь похожим на старого бойцового петуха. Потом старуха в черном накрахмаленном до скрежета платье повела на кухню. Там Перси дали молока, щедро разбавив водой, и сунули ломоть хлеба с маслом.
Было вкусно.
А потом страшно. Огромная комната пыхала жаром. Металось пламя за начищенной решеткой камина. Пылали свечи — дюжины две — в золоченых канделябрах. И в светозарном мареве этом скрывался старик.
Тощий. Рябой, как грязное куриное яйцо. Лысый. Кривой. Повязка сбилась, выставляя розоватый зев пустой глазницы. Выточенное из слоновой кости глазное яблоко старик ловко перебрасывал из руки в руку. Яблоко норовило выскользнуть из сухих пальцев и подмигивало Перси рисованным глазом.
— Пришла, — скрипучий голос. — Всего шесть лет и ты пришла.
— Да, папа.
— Вспомнила! Наконец ты соизволила вспомнить, что у тебя есть отец!
Руки матушки, до того дрожавшие, вдруг становятся деревянными и толкают Персиваля к старику.
— Иди, — шепчет в спину.
Он бы пошел, но страшно. Глаз в руке останавливается, упирается черным зрачком в живот, и тот отзывается злым урчанием. Выпитое молоко подкатывает к горлу, но Перси сцепив зубы заставляет себя проглотить кислый комок.