Шрифт:
«Что такое?» — спрашивал пассажир. «Представления не имею! Впервые вижу! — разводил, насколько это доступно пилоту, руками его друг. — Может быть, новостройка какая-нибудь намечается?»
Летчик «заложил вираж», намереваясь вторично и пониже пройти над странным «объектом», но тут произошла вторая неожиданность: он, видимо, потерял направление и не вышел на нужный курс. Найти повторно любопытный «чертеж» не удалось, а время быстро шло к закату, и пора стало идти на посадку.
На земле друзья подивовались на незнакомую «деталь местности» (оба считали себя неплохими знатоками городских окрестностей — один с «земли», другой с «воздуха»), порассказали про нее другим товарищам, но большого волнения не вызвали, и порешили на том, что завтра же с утра, при первом инструкторском полете, летчик разыщет странную фигуру, пройдет над ней «на бреющем» и разглядит, что она собою представляет.
Но вечером на другой день он позвонил своему другу в полном недоумении: ничего похожего на то, что им вчера привиделось в окрестностях аэродрома, не было. «Да брось ты!» — «Да я же все там искрестал — вот как! Решительно ничего… А вот — как хочешь: не сумасшедший же я? Нет и нет!»
Так на этой точке прошло лето, потом осень, зима, весна. В середине лета следующего года мой приятель был поднят с места и оторван от дел тем самым летчиком. Летчик имел вид лукавый и смущенный: «Да понимаешь ли — штука какая. Да видел я опять вчера эту чертовщину… На том же месте, точь-в-точь такая же штука… А сегодня, сколько ни летал, — ничего нет…» Тайна сгустилась до чрезвычайности, и ключа к ее разгадке у них не было.
Тогда-то мой друг и пришел ко мне и рассказал мне все, что их смущало. И нарисовал мне на бумажке очертания той странной геометрической фигуры. И как только он это сделал, я сказал: «А… Погоди-ка, погоди-ка!» — и полез в письменный стол, и вытащил оттуда старый, дореволюционный еще план Санкт-Петербурга, и развернул его на столе.
На плане четко было обозначено Коломяжское скаковое поле, а чуть выше его на пустых местах красовался обрисованный пунктиром пятиугольник и шла курсивная надпись: «Остатки шведского укрепления XVII века». И мой приятель хлопнул себя по лбу: «Так вот что мы тогда видели!»
Все стало понятно: на земле уже очень давно полностью изгладились все следы существовавших некогда здесь сооружений; теперь можно бродить по этим болотистым пространствам годами и не заметить ничего. Но в земле, в почве, в ее свойствах, а в связи с этим и в растительности этих мест, разница сохранилась. На том пространстве, где когда-то поднимались валы и гласисы крепостного сооружения, и по сей день растет не такая трава, как тут же рядом. Поднимаются иные лопухи, по-другому кустится крапива. И сверху, с воздуха, это бросается в глаза…
Бросается, да не всегда. Бросается, да не под любым углом зрения. Чтобы заметить тот гигантский «чертеж», надо лететь над ним на точно определенной высоте, в то время, как и солнце стоит на таком-то именно, а не каком-либо ином градусе над горизонтом, и светит именно по одному из всех шестнадцати румбов катушки компаса. Значит, стоит нарушить одно из этих условий — а не зная, в чем дело, вы обязательно нарушите их, — и вы ничего не увидите, как не увидел ничего наш летчик на завтра того удачливого дня. И лишь когда все необходимые условия внезапно совпали — а это случилось примерно через год, — сокровенный рисунок, памятка прошлых веков, подобно письменам древнего палимпсеста — двуслойной рукописи — проступил из-под последующих наслоений и оказался зримым из кабины самолета…
Я припомнил здесь эту, ни в коей мере не топонимистическую новеллу потому, что в моих глазах она перекликается с топонимом (и гидронимом — именем ручья) Оккервиль. Они сверстники, этот старый шведский бастион и это старое шведское же имя. На берегах ручья Оккервиль во время оно, в XVII веке, во времена допетровские, стояла мыза некоего шведского офицера, господина (Оккервиль — дворянская фамилия) Оккервиля, и в известном смысле имя ручья сохранилось доныне как некий памятник нашей победы над шведскими захватчиками. В самом деле: мы отлично знаем, что петровское «окно в Европу» было прорублено русским народом в результате вековой борьбы со шведами. Места вокруг Ленинграда много раз переходили из рук в руки. Историческая справедливость восторжествовала, и шведские крепости Ниеншанц и Нотебург — шведские форпосты на Ладоге и на Неве — превратились в наши русские местности, в наши русские укрепления.
С тех пор как это случилось, все некогда сооруженное тут противником стало памятником наших побед, славы русского оружия. Нам нечего стыдиться нашего прошлого; нам не приходится скрывать, что было время, когда эти древние русские места были заняты хищными соседями.
Наши братья эстонцы не смущаясь именуют свою столицу старым именем Таллин, а ведь это значит «Датская крепость»: основан-то Таллин был датчанами-захватчиками. «Домский собор» в Риге или разрушенный фашистами во время Отечественной войны «Дом Черноголовых» были памятниками не латышского, чуждого латышам зодчества рыцарей-крестоносцев. И тем не менее ни одна экскурсия по Риге не обходит Домский собор. «Черноголовые» терзали латышский народ, «Черноголовых» нет теперь в Латвии, но их «дом», пока он стоял, должен был и мог рассматриваться не как монумент во славу немецких рыцарей, а как памятник латышскому народу, выдержавшему вражескую оккупацию и оставшемуся самостоятельным народом. Нацией.
Есть на нашем предкавказском юге соленые озера, до сих пор именуемые Баталпашинскими. Кто такой был Батал-Паша, давший им название? Это был турецкий полководец, приведший сюда в 1790 году довольно сильную армию с целью поднять против России народы Кавказа. Незадачливый военачальник был на голову разгромлен у нынешнего Черкесска, и этот городок полтора столетия именовался Баталпашинском, увековечивая, разумеется, не имя турецкого паши, а победу небольшого русского отряда над его «ордой». Имя города стало своеобразным «антипамятником». И, говоря по правде, я рад, что хотя бы в названии соляных мирабилитовых озер эта прекрасная топонимическая насмешка над высокомерным врагом доныне сохранилась.