Шрифт:
Все менялось в те годы, все необыкновенно быстро менялось. Вширь и вглубь.
В те годы псковский «обыкновенный мужик», какой-нибудь Василий Курносов из Мешкова или Алексей Дмитриев из Юткина, вдруг снимал у божницы сто лет висевшую там репродукцию «Святой Николай, Мир Ликийских чудотворец, останавливает усекновение главы злодея» и вешал на ее место только что купленного — весь в золоте и орденах — Горацио-Герберта лорда Китценера: «Видать, Лев Васильевич, теперь новым богам молиться приходится!» И неудивительно: и Василий Курносов, и Алексей Дмитриев уже подписывались на газетку «Современное слово» (так произносили в западных губерниях) и, сидя под окошечком, морща лбы, читали ее.
В девятисотом году не мог коночный кучер начать ни с того ни с сего сочинять стишки, да еще — тем более! — печатать их на «свои кровные». А в девятьсот четырнадцатом вагоновожатый напечатал их целый сборник, да еще вступил в спор с критиками… Все переменилось, все…
Может показаться, что этот вагоновожатый участвовал активно в том процессе изменений или хотя бы сознавал его. Так нет же, ни в какой мере! Были в мире прямые «действователи». Иван Герасимов не принадлежал к ним. Он мало что видел кроме своего «большого коридора». Ему немногое было заметно в Питере, если не говорить о "разводной раме Николаевского моста" и «летящей перед войной стрекозе». Он не был ни «действователем», ни теоретиком. Но историческая судьба сделала и его и ему подобных индикаторами происходившего в мире независимо от них. И я рад, что моя «трамвайная тема» заставила меня вспомнить среди других и этого маленького человека в усах и барашковой шапке вагоновожатого.
РОЗЫ, ТУБЕРОЗЫ, МИМОЗЫ…
В 1913 году мне минуло тринадцать лет. Все, впервые увидев меня, давали мне пятнадцать: меня выгоняло вверх как на дрожжах. На мое счастье, ширина тоже не отставала.
За год до этого, однако, мама, как все матери, взглянув на меня пристрастным оком, ахнула: «Бледен, худ, ему грозит чахотка…»
Она повела меня срочно к преподавателю кафедры терапии Военно-медицинской академии доктору Гладину.
Доктор долго мял и выстукивал меня. «Да-с, сударыня, — проговорил он наконец, смотря на маму сквозь пенсне строгими глазами. — Не могу скрыть: ваш сын серьезно болен. У него начинающееся ожирение сердечной мышцы…»
С этого же дня я был посажен на простоквашу без сахара, на черные сухари. Страдал я апокалиптически, и год спустя Гладин, снова осмотрев меня, сказал так же строго: «Сударыня, в медицине никогда не следует чрезмерно усердствовать. Если мы будем столь успешно бороться с полнотой, вашему сынку, при его протяженном сложении, будет грозить уже туберкулез…»
К новому, тринадцатому году эти резкие колебания закончились и я пришел в некую среднюю норму.
Мама, которая к членам своей семьи всегда относилась в некоторой мере, как к фигурам на шахматной доске ее сложных планов, и полагала, что игроком за этой доской может быть только одна она (кстати, она и впрямь отлично для женщины играла в шахматы), позвала как-то меня в гостиную, внимательно оглядела, поставив против света, и немедленно решила сделать и этой смиренной пешкой первый ход. Так сказать, мое личное е2 — е4…
Надо заметить, что к этим годам мамина общественная активность не только не спала, — наоборот, возросла и продолжала возрастать. Однако от радикальных настроений ранней молодости она незаметно переходила к «просвещенному либерализму». Папа, став из коллежского надворным, из надворного статским советником, не изменился ни на единую йоту: он был и оставался в первую голову отличным инженером и только уж затем — делающим сносную карьеру чиновником. Мама же, по женской слабости, с каждым годом чувствовала себя все ближе к положению «статской генеральши», которой уже ни возраст, ни общественное место больше не разрешат некоторых безумств юности.
Из радикального Выборгского коммерческого она перевела нас в отличную, которой я по гроб жизни благодарен за великолепное обучение, но уже явно только либеральную, гимназию Мая. С рабоче-студенческой Выборгской стороны мы перебрались на основательный и академический Васильевский. От спорадического и веселого участия в студенческих благотворительных вечерах и концертах, где она была и швец и жнец и в дуду игрец, мама поднялась теперь — ей в тринадцатом году должно было исполниться тридцать семь лет — до председательствования и заместительствования в разных весьма уже солидных обществах и лигах: то в Лиге равноправия женщин, под главенством этакой русской полусуфражистки, Поликсены, да еще Несторовны, Шишкиной-Явейн; то в Обществе содействия внешкольному образованию, где председательствовала Анна Сергеевна Милюкова, супруга самого «туркобойцы» Павла Николаевича Дарданелльского, лидера конституционно-демократической партии, а проще говоря — «первого кадета» [21] . И наша жизнь, жизнь маминых сателлитов, значительно изменилась.
21
П. Н. Милюков много шумел тогда по поводу необходимости раздела достояния «больного человека» — Турции — с переходом Константинополя и проливов под власть России. Карикатуристы именовали его то «Милюковым-Босфорским», то «Дарданелльским».
Теперь, обозрев мою отроческую длинноватость, она задумалась. Именно в качестве заместителя председательницы упомянутого Общества она была обременена добычей средств для него. Помнится, год назад она устраивала лекцию на модную музыкальную тему — об «Электре» Рихарда Штрауса. Лекция принесла известный барыш.
Был организован также очень модный в те годы общегородской кружечный сбор: по улицам ходили добровольцы со щитами, на которых были наколоты значки на булавках, и с кружками для пожертвований. Началось это с международного дня «Белого цветка» — ромашки, а потом всевозможные «цветки» посыпались десятками. Редкая неделя проходила без щитов, значков и кружек. «Белый цветок» в 1912 году собрал много, что-то около 200 тысяч рублей; следующие, нарушившие мудрое римское правило «Не бей дважды по одному месту», имели куда меньший успех. Мамино Общество (и мы, два брата, в числе сборщиков) торговало на стогнах и улицах Санкт-Петербурга «Цветком вереска» (узнаю мамин выбор и вкус), но, видимо, без потрясающего успеха, потому что в тринадцатом году Общество обратилось вновь к идее платных лекций.
В те дни из далеких краев вернулся на родину Константин Бальмонт — фигура, которая вполне могла дать «битковый сбор»: у мамы было верное чутье на такие вещи. Общество пригласило прославленного поэта прочесть в Соляном городке публичную лекцию «Океания» — он побывал и там. Билеты шли нарасхват: одни жаждали послушать новые стихи того, кто написал «В безбрежности» и «Под северным небом»; другие рвались хоть взглянуть на человека, на весь мир прокричавшего в русском стихе, что он «хочет зноя атласной груди» и намеревается «одежды с тебя сорвать». Он кричал, а мир в почтительном смущении внимал этому крику: крик казался «contemporain» [22] : «За что-то же его прославляют??!»
22
Соответствующий духу времени, современный (франц.)