Шрифт:
— Это я и без вас знаю, что была сумка и из нее торчал лук!
Дверь открылась, заглянула девушка в коротком халатике. Сидорин оглянулся затравленно, а Никоненко так рявкнул, что девушку просто вынесло его рыком обратно в коридор.
— Вы на вечер поехали с работы?
— Да. С этой работы.
— Что значит — с этой?
— У меня несколько работ, — сказал Сидорин со сдержанной злобой. — Я еще подрабатываю на кафедре в институте усовершенствования врачей. И еще в первой хирургии у профессора Икрянникова, в кардиоцентре. Я когда-то был его любимым учеником. Подавал большие надежды.
— Мне нет дела до вашего героического прошлого, — отрезал Никоненко. — Кого вы видели во дворе, когда все стали расходиться?
— Потапова. Димочку Лазаренко. Борьку Мамонтова из параллельного класса. Какого-то типа в коричневом пальто. Женю Первушина. Потом Дину увидел, чуть-чуть в стороне. Они все собирались в кафе или в ресторан. Продолжать.
— Вы собирались с ними?
Сидорин посмотрел хмуро.
— У меня нет денег на рестораны. Им даже в голову не пришло меня пригласить. Да я бы и сам не поехал.
О том, что он едва выцарапал из семейного бюджета жалкие сто рублей “на банкет”, вспоминать было унизительно. Еще унизительнее было то, что его никто и не подумал звать с собой “продолжать”.
Вот как все обернулось. А раньше с ним все дружили. Он был комсорг. Умница. Душа.
В какой момент жизни у него не стало души?
Пожалуй, когда выяснилось, что он — никто. Средний врач. Муж Нины. Никто.
— Почему вы работаете на трех работах?
— Потому что у меня семья, — сказал Сидорин мрачно, — на зарплату врача с семьей жить нельзя. На три зарплаты врача жить тоже нельзя, разве только не умереть с голоду. Можно подумать, что вы этого не знаете.
Никоненко промолчал.
— Вы не видели, как кто-нибудь из ваших одноклассников выходил на черную лестницу?
Сидорин моргнул, словно пытаясь сообразить, о чем его спрашивают.
— Куда? А… Нет. На нее из зала выйти нельзя, только через девчачий туалет. А в то крыло, где дверь, я не ходил.
— С какой стороны сцены стоял ящик с записками?
— Я не знаю. Честно. Я не видел никакого ящика. Просто внимания не обратил. Я все время…
— Понятно, — перебил Никоненко, — вы все время высматривали свою пассию, вам ни до чего не было дела.
— Она не пассия!
— Да бросьте вы! — Никоненко внезапно и сильно разозлился.
Черт возьми, почему они все так его злят? И Потапов, и гремучая змея Алина, и теперь вот Сидорин! Какое ему до них дело?
— Бросьте, Владимир Василич, — повторил он, — сколько вам лет? Шашнацать? — Он так и сказал “шашнацать”, глядя в покрасневшее гневное докторское лицо. — Что вы слюни пускаете? Слушать тошно. Вам больше заняться нечем? Демонстрируете мне страсти, Гамлета изображаете, обойденного судьбой! Я все про вас знаю. Мне полчаса хватило, чтобы все про вас узнать. Вы профессионал экстра-класса. Медсестры, когда о вас говорят, закатывают глаза. Ваш главный на вас молится, только одного боится, что вы наконец узнаете себе цену и бросите эту больницу к чертовой матери, а люди, чтобы у вас оперироваться, на год вперед записаны! Чего вам не хватает? Дины Больц, что ли?! Вам четвертый десяток, а вы все в африканские страсти играете! Сходите в зоопарк с ребенком, самое вам там место, среди макак!
— Какое право вы имеете… — начал совершенно ошарашенный Сидорин.
— А никакое! — бросил в лицо ему Никоненко и вышел, сильно стукнув дверью.
Решив, что с Диной лучше всего встречаться сразу после разговора с Ромео-Сидориным, Никоненко позвонил из вестибюля сидоринской больницы и поехал в “тихий центр”, где жила Дина.
Под вечер, в полном соответствии с законом подлости, пошел снег, и пробки были такие, что капитан сначала тихо матерился, потом стал подпевать приемнику, потом выключил его, решив, что от песен всенепременно тронется умом, и задумался.
Никаких мотивов.
Столько дней, и все еще никаких мотивов.
Полковник снимет с него скальп, особенно если Дятлов с Морозовым что-то вынюхали. Дятлов опрашивал школьных работников, которые были на вечере, а Морозов жителей двух соседних домов — не видел ли кто чего.
Итак, что мы имеем в “сухом остатке”, как говаривал учитель химии в сафоновской школе.
Дмитрий Лазаренко, который, по его словам, не писал и не читал никаких записок. Тем не менее выяснилось, что все же какую-то записку он читал, и это видел Сидорин. Когда-то крутил любовь с Сурковой, но очень быстро ее бросил. У нее от него ребенок. Она могла шантажировать Димочку или его родителей, требовать денег. Лазаренко эгоист до мозга костей, она ему надоела, и он решил от нее избавиться. С первого раза не получилось, поэтому, нарядившись в коричневый плащ, он приходит в Склиф и…
Вот с этого самого “и” у капитана начались путаница и разногласия. На бабулином плаще, который капитан видел в лазаревской квартире, все пуговицы были целы, а Суркова своей капельницей одну пуговицу оторвала — пуговица лежала теперь у капитана в кармане. Вряд ли у Лазарева есть еще один коричневый плащ с оторванной пуговицей.
Значит, плащ и пуговица не сходятся, зато имеются хоть какие-то мотивы. Пусть хлипкие и неопределенные, но мотивы.
Владимир Сидорин, застрявший в первой любви, как муха в варенье. Мотивов никаких. Никто не подтверждает, что он как-то или когда-то интересовался Марией Сурковой. Он никем никогда не интересовался. Всегда только Диной. Записок не писал и не читал, за углом школы стоял два часа, караулил приезд красавицы и курил “Приму”. Суркова сказала, что на крыльце, когда она за него схватилась, он как будто испугался или рассердился. Почему? Потому, что она оторвала его от созерцания “предмета”; или потому, что могла почувствовать под курткой пистолет?