Шрифт:
— Об этом распрядится Константин Павлович… — сказал Евгений Иванович. — Я пойду скажу… А вы, братцы, покараульте старика пока, чтобы звери не попортили его еще больше…
Он быстро зашагал к дому.
— Конечно, надо заявить уряднику… — пробормотал сердитый Константин Павлович. — Возись вот теперь с чертями! Я не знаю, был ли у него даже и паспорт… Сейчас пошлю верхового…
Старая тихая Ганна, убиравшая со стола, увидала положенный на столе образок святого Пантелеймона. Она взяла его, долго и внимательно рассматривала его своими старыми глазами, потом вдруг точно пошатнулась вся и с посеревшим лицом и синими губами, едва держась на ногах, ушла с кучей грязной посуды в кухню, а через минуту серой быстрой тенью старуха неслась уже по грязной раскисшей дороге к бурливому Дугабу, где на топком, испещренном следами всякого зверья берегу лежало тело старого бродяги.
Рабочие, решив, что делать им тут нечего, — да и приезда урядника они побаивались: запутают ни за что… — пошли к своей землянке откапывать свой убогий скарб из грязи, но Ганна разом по следам нашла мертвое тело и, шепча запекшимися от быстрого бега губами «Господи… Владычица…», бросилась к трупу и впилась своими выцветшими глазами в покрытое кровью и грязью и изъеденное лицо старика.
Сорок лет прошло с той ночи, когда блеснула в лесной чаще страшная молния выстрела, разбившего и унесшего все ее молодое счастье, которым она так легкомысленно поиграла, сорок лет, и вот знакомый старинный образок — она сама купила ему на ярмарке по осени — вдруг воскресил все. И казалось ей, что это был Грицко, и сомневалась она в этом… И вдруг вспомнила, вскочила, зачерпнула в Дугабе воды и полила ее на голую ногу старика, сплошь покрытую коркой грязи, смыла ил, и старый, едва заметный шрам выступил на мертвой ноге: тут когда-то хватил его кабан…
Он! Он, тот, которого она когда-то погубила!..
И шумел буйным шумом Дугаб, и звенели тихонько по кустам синички, и билось море внизу под скалами, а в душе старой Ганны пел-звенел старый необъятный бор на родной Волыни и вставали солнечные дни ее короткого молодого счастья… С мокрых деревьев летели и летели золотые кораблики, а из тихих зарослей понеслись к небу надрывные, полные тоски безысходной рыданья…
Долго искал Евгений Иванович в тот день старинный образок святого Пантелеймона, но так и не нашел. Делать было нечего. Он и так не забудет этой страшной ночи, кровавым рубцом легшей на всю его жизнь. Темным облаком стала она в его глазах, мученическое выражение которых теперь больше, чем когда-либо, было ясно и упорно не проходило.
— Вам письмо, барин, с почты принесли… — сказала ему совсем затихшая Ганна, глаза которой были заплаканы.
Штемпель Окшинска, но почерк, аккуратный и четкий, незнаком.
«Дорогому моему сыночку Женюшке шлю свой низкий поклон и благословение родительское, навеки нерушимое… — прочел он, и сразу сердце согрелось. — Что ты, сыночек, так долго загостился на чужой, дальней сторонушке? А ведь у тебя здесь дом свой, за которым хозяйский глаз нужен, и жена молодая, и детки хорошие, и мать старая. Все об тебе скучаем. А пишу это тебе не я, старуха безграмотная, а пишет подружка моя, игумения мать Таисия, а я говорю ей, что писать. Очень я, старуха, по тебе соскучилась, светик ты мой, так, что даже и ночей не сплю. Знаю, знаю, родимый, про горе твое, да способов нету изжить его — только разве терпение. Авось Господь услышит молитвы мои материнские и даст тебе в доме твоем покой, и счастие, и радость. Вспомни покойника папашу: не нам судить его, а тоже и с ним бывало тяжеленько. А ничего, жили, что поделаешь? Главное, деток своих помни, ангелочков чистых, об них заботься, об них думай. Ну да всего в письме не обскажешь — ты лучше приезжай поскорее сам… Мы уже рамы зимние вставили и топим. Любимой антоновки твоей я тебе намочила, как ты любишь, с брусникой, а сахару клала немного, по твоему вкусу. Мурат твой здоров, все с детками гуляет и все мне в глаза смотрит, точно спрашивает: да скоро ли хозяин мой приедет? А я говорю: скоро, собачка, скоро — потерпи и ты…»
В глазах Евгения Ивановича стояли слезы. Сердце точно растопилось, согрелось, очистилось. Он понюхал письмо — от него хорошо, уютно пахло ладаном, чистотой и тишиной келий. И, как живая, встала та, оставленная жизнь: тихий городок, уже вставивший зимние рамы, и стройные столбики дымков в морозном воздухе, и перезвон старинных колоколенок, и древлий сон, Княжой монастырь в вековом бору, и все те милые люди, с которыми он там жил… А посреди всего этого — образ матери своей многострадавшей, благообразной, тихой, строгой и ласковой…
На другой же день, схоронив — после нудного визита урядника — деда Бурку, Евгений Иванович поехал домой…
XXVII
СМЕНА
Тихий Окшинск возбужденно зашумел: не только сам,то есть губернатор, но и его вице получили вдруг такое назначение в Петербург, что все буквально ахнули. И востроглазая Лариса Сергеевна, вице-губернаторша, делая прощальные визиты, всем по секрету рассказывала, что самполучил вместе с назначением и уморительную по безграмотности записку от старца: «милой дорогой ну вот и устроил спомощею божей твое дело…»Она страшно хохотала. Провожали администраторов с небывалой помпой: все понимали, что теперь фон Штирен пойдет далеко…
Новый губернатор, родовитый князь Ставровский, пожилой человек с сухим иконописным лицом и строгими глазами, слыл суровым администратором, но вполне порядочным человеком. Он был убежденным славянофилом, очень православным человеком и стоял за совместную работу с обществом, что он совершенно открыто и высказал на первом же приеме своем. Петр Николаевич по этому случаю объявил было в «Окшинском голосе» эдакую местную, окшинскую весну,но очень скоро он должен был убедиться, что сотрудничество общества родовитый князь понимал в том смысле, что вот он, око царево, будет указывать, как и что делать, а общество должно слушаться. И все радикалы подняли Петра Николаевича на смех.
Но тем не менее новая метла взялась мести весьма энергично.
Один из первых ударов грозы обрушился на уланскую школу. Слухи о диких кутежах и других подвигах Кузьмы Лукича дошли до ушей князя, и он учинил строжайший разнос земской управе, приказал переместить учителей в другие школы до первого проступка, а потом, в случае чего, вышвырнуть вон, и вызвал к себе Кузьму Лукича. Тот поехал довольно смело: обыкновенно при Штирене дело кончалось отеческим внушением от самогои некоторой контрибуцией в пользу разных благотворительных учреждений, в которых патронессой была Варвара Михайловна, но очень скоро Кузьма Лукич узнал, что губернаторы бывают разные: князь кричал на него, топал ногами, грозил упечь… И Кузьма Лукич только низко кланялся и трясущимися губами повторял: