Шрифт:
В эти дни Б.Л. писал в одном из своих писем в ЦК: «…И Толстой, и Горький публиковались за границей, и ничего, дома стоят, не рухнули». Для Смирнова же именно рухнул дом.
Увы, многолетняя пропаганда всеми силами искусства «границы на замке» давала свои скорбные плоды. И честные люди, робко-порядочные, стыдились мысли, что Б.Л. «передал рукопись». Им было важно уяснить себе, как обстояло дело с романом на самом деле, не врет ли, как всегда, наша пресса, а может, он вовсе и не передавал романа? По-моему, именно так был настроен Твардовский — еще в 1957 году во время бесконечных переговоров об издании романа маму пригласили (вместе с редактором Гослитиздата Старостиным) на заседание секретариата СП, где Федин, Марков и Воронков кричали о совершившейся измене, а Твардовский просил: «Расскажите же, как было дело. Дайте же человеку сказать. Неужели все было именно так?»
Московское собрание не только подтвердило решение секретариата об исключении, но и поставило вопрос по-новому — о лишении советского гражданства, то есть о высылке из страны. На другое утро мы развернули газеты: «Единодушие» — под такой шапкой шли отчеты о прошедших по всей стране писательских (пока еще только писательских!) собраниях. Страницы не хватит, чтобы перечислить те города и веси, где поминали в тот день ранее неизвестного им Пастернака, где не хотели «дышать с ним одним воздухом», «говорить на одном языке», «попасть в общую с ним перепись населения». «И никакая не свеча — горела люстра. Очки на морде палача сверкали шустро». И ни один не решился проголосовать против. А не сажали ведь!
Теперь для кампании была зеленая улица. Надо было ждать самых суровых мер. Со страхом передавали мы друг другу, что не сегодня завтра будет дан сигнал перенести митинги одобрения на заводы и предприятия, и уж «справедливый народный гнев» не пощадит изменника. «Но ведь сейчас другие времена, другие времена, другие времена…» — как заклинание твердили мы друг другу. В переделкинскую контору звонили из Стокгольма и из Нью-Йорка, корреспондент «Юнайтед пресс» Г. Шапиро в пухлой телеграмме просил встречи, писали домохозяйки из Франкфурта и Мичигана, мой французский друг Жорж Нива прислал открытку: «С каким ужасом открываю каждый день газеты… И стихотворение „Гамлет“ вернее сейчас, чем когда-нибудь». О том, кто и как писал из-за границы советскому правительству, известно. Но мы не знали, что происходит там, «наверху».
В один из этих дней мама вернулась из Переделкина совершенно непохожая на себя, старая, страшная, зареванная. Она просто вползла в квартиру, цепляясь за стены, растрепанная, с криком, что никогда никому этого не простит и не забудет, что «классик» страшно плакал, не мог идти домой, что они с ним никак не могли расстаться там, на дороге, чуть ли не лежали в канаве, и что решили умереть. Мы с братом бросились к ней — она была в грязи и так, прямо в пальто, упала на диван, не переставая рыдать.
В эту минуту позвонил Д. Поликарпов, который тогда занимался идеологической работой в ЦК и «руководил литературой». Мама уже познакомилась с ним во время переговоров об издании романа, и теперь он обращался к ней как к посреднику — либо сам, либо через директора ВУАПа Г. Хесина, роль которого вообще весьма загадочна. Поликарпов требовал, чтобы мама немедленно приехала в ЦК…
Скоро она вернулась. В больших голубых глазах ее уже не было ни недавнего страдания, ни даже страха — только пустота. Так умеют заморочить лишь «наверху». Почти как автомат повторяла она нам, что «на всех нас идет танк, понимаете вы или нет? Никаких красивых слов быть уже не может!». Настроение «наверху» самое мрачное.
В этот вечер у нас был Кома. Мама выпалила нам все эти ужасные новости, чувствуя в нас смутное сопротивление своему желанию спасти жизнь любой ценой, и в ответ на слова Комы, что «не нужно самому становиться частью этого танка», закричала в отчаянии, что сделает все, даже это, чтобы спасти Борю.
Мы с Комой ушли на Чистые пруды, где еще несколько месяцев назад я беззаботно каталась на лодке, а семь лет назад бежала через сугробы к сидевшему на скамейке Б.Л., вернувшемуся после инфаркта, после встречи со смертью, чтобы сейчас опять стать на ее пороге… Мы долго бродили вокруг пруда, холодного, зловещего… Сорванные ветром листья хрустели под ногами… Итак, наступила пора расплатиться за свой образ мыслей. Договаривались, что будем говорить на следствии. Помню, Кома сказал, что для него очень хорошо, что все это случилось (уже случилось!) именно сейчас, когда он еще молод. Ему тогда было двадцать девять лет.
Пока мы хрустели листьями и элегически прощались с прошлым, бедная мама металась в поисках выхода. Поздно вечером она — в который уже раз за этот день! — руководимая лишь интуицией, сделала замечательный стратегический шаг. Она вернулась в Переделкино и пошла на дачу к Федину. У меня до сих пор сжимается сердце, когда я представляю ее, такую измученную, отчаявшуюся, ужасно подурневшую, старую, в ранних сумерках бредущую по Переделкину (наверное, ей казалось, что это все в последний раз) и стучащую в дверь к этому советскому вельможе, чванливому, брюзгливому старцу. Наконец ей открыли. (Федин был нездоров.) Она была знакома с Фединым по работе в «Новом мире», знал он и о ее роли в жизни Б.Л., а пути их скрестились во время переговоров об издании романа «Доктор Живаго» в СССР в 1956–1957 году, в которых он как председатель Союза писателей принимал участие.
Однако, несмотря на знакомство, Федин не пустил ее дальше порога, всем видом давая понять, что она пария. Но матери это было безразлично. После просьб помочь, вмешаться, спасти она прорыдала то, что стало решающим, — что они с Б.Л. решили покончить с собой, что все для этого у них готово (это было правдой).
Ушла мама как будто ни с чем. Однако она почувствовала, что этот сигнал не останется без ответа. И оказалась права.
Теперь известно, что в тот же день Федин проинформировал об этом разговоре Поликарпова (информировать ЦК, видимо, тоже входило в обязанности председателя СП!): «Дорогой Дмитрий Алексеевич, сегодня ко мне в 4 часа пришла Ольга Всеволодовна и — в слезах — передала мне, что сегодня утром Пастернак ей заявил, что у него с ней „остается только выход Ланна“. По ее словам, Пастернак будто бы спросил ее, согласна ли она „уйти вместе“, и она будто бы согласилась… Я считаю, Вы должны знать о действительном или мнимом, серьезном или театральном умысле Пастернака, о существовании угрозы или же о попытке сманеврировать ею…» И это пишет друг, сосед по даче, часто бывавший в доме, когда-то «серапионов брат»! Впрочем, давно уже продавший свои «города и годы» за чечевичную цековскую похлебку.