Шрифт:
Однажды я повел Леру в Коломенский храм. Лера была на службе впервые и очень удивлялась. «Ну, пошли», – сказала она через пять минут. Но я сообщил, что еще через пять минут откроют Царские Врата, а потом пообещал что-то еще, и так мы продержались до конца Всенощной. Мне очень хотелось, чтобы Лера увидела всю Всенощную, и Лера увидела и на всю жизнь запомнила, что очень горели ноги.
Потом Лера приносила свою прозу, и там все, о чем мы говорили, было зачем-то расписано на голоса персонажей. Первое время я даже обижался: почему это какой-то Додостоевский и Тоестьлстой говорят моим голосом и зачем моя комната на Артековской улице вдруг перенесена в Царицынский дворец. А потом я уже и сам забыл, где тут я, где не я, и кто что говорил и где это было. И только тогда записи Леры превратились для меня в прозу. Ах, Лера, Лера, зачем ты отдала мои слова другим? Да ладно бы только слова, а то ведь еще и чувства, и мысли. И лицо, и одежду, и пенсне. Нет, пенсне и очков у меня не было. И монокля, и лорнета, и телескопа. Но однажды мы были с Лерой в «алюминиевой жопе планетария», и я показал Лере Вегу. Там было много других звезд, но Лере почему-то понадобилась именно Вега. Лера была в Литинституте на моих лекциях по теории метакода. Я придумал слово «метакод» и обозначил этим словом тайный код звездного неба. А потом я придумал метаметафору и ДООС (Добровольное общество охраны стрекоз).
В ДООСе было три стрекозы: Галя – Лера – Лена. Лера – Галя пошла к мавзолею кататься с горки и вывихнула ногу. Я до сих пор не пойму, где там горка. А потом Галя поехала на этюды в Торжок и повредила позвоночник. Потом она танцевала в гипсовом корсете в своей доосской квартире на Грановского. Квартира была громадная, из пяти комнат, с камином. В камине мы жгли пластмассовые самолетики и еще страницу за страницей поэмы Симонова про любовь, где у них ничего не получилось. И еще роскошные стулья, которые остались от выселенных соседей. Соседи уехали в какое-то мифическое Алешкино, а стулья остались на Галиных картинах. И в моей поэме «Венский стул». Боже, чего мы только не жгли в камине. А Лера сочинила устный роман про Евгения Цемент и Татьяну Стрежень – смесь романа Гладкова с чем-то еще. Потом взорвался Чернобыль, и выселение прекратилось.
Лера готовилась к госэкзамену и читала роман Федора Абрамова «Дом». Когда ей стало совсем тяжело, она позвонила мне и говорит: «Я читаю роман этого, как его, «Дом». Ой, я вся в крови. Ой, это я ухо до крови ногтем расковыряла. Ой, весь «Дом» в крови».
На экзамен Лера – Галя идут вместе. А Лена злорадствует, потому что ей уже ничего никогда сдавать не придется.
– Каких современных советских писателей вы знаете? – спросил профессор.
Лера задумалась.
Профессор решил помочь:
– На…
– Набоков! – обрадовалась Лера.
– Нагибин. Набокова у нас в программе нет. Ну, хоть кого-нибудь вы читали?
– Бе-е…
– Белова?
– Нет, Белого.
– Белый не советский писатель.
– А какой?
– Русский.
– А-а-а…
Галя сдавала научный коммунизм.
– Какой был последний съезд КПСС?
– Два-а-а-адцать… – прислушивалась к подсказке Галя
– 22-й? 23-й? 24-й?
– Двадцать пятый.
– А, может, двадцать шестой?
– Нет-нет-нет, двадцать пятый, – испугалась Галя.
Преподаватель вздохнул – последним был именно двадцать шестой – и обреченно сказал:
– Удовлетворительно. Идите. Общество вы удовлетворяете.
– В каком смысле?
– Во всех.
Лера пишет свою прозу карандашом. «Равновесие звезд» я читал в карандашном варианте. Все говорили, что это никогда не будет напечатано, а я сказал: «Напечатают». Однажды в буфете ЦДЛ, где я бывал крайне редко, сидели мы с Андреем Мунблитом, работавшем в журнале «Юность».
– В поэзии есть твоя метаметафора, а в прозе ничего интересного. Мы готовы напечатать самую смелую прозу, но ничего нет.
– Есть!
– Кто?
– Валерия Нарбикова.
– Как ты сказал?
– Нарбикова.
– Так пусть несет, я тебе клянусь, напечатаем.
Звоню Лере. Рассказываю о пьяном разговоре.
– Так ведь все равно не напечатают.
– А ты неси. У меня рука легче пуха. Парщиков – Еременко – Жданов пошли с моей подачи. И ты пойдешь.
Пошла! Через два года напечатали. Правда, все время норовили выбросить «алюминиевую жопу планетария».
На защите Лериного диплома по «Симфониям» Андрея Белого я был оппонентом. Ну и весело было. Из диплома никто не понял ни слова, а когда Лера стала объяснять, стало еще смешнее:
– Белый хотел сблизить литературу с музыкой Скрябина, и он все построил по его «Поэме экстаза», а Скрябин умер от фурункула на губе, когда создавал свою цветомузыкальную мистерию. А Белый умер уже потом, после солнечного удара в Крыму у Волошина. Он без шляпы ходил на солнце и даже платочек не завязал. А если бы он шляпу надел, то был бы уже не Белый.
Председатель:
– Спасибо! Теперь вы, Константин Александрович.
Что я говорил, уже не помню, но диплом Лера защитила. А потом пришла перестройка, и Леру стали вовсю печатать и на всех языка. У нас, во Франции, в Германии. И все пытались из нее сделать какую-то феминистку. Больше всего Леру не любили тетки-реалистки. Они раньше любили все этих На-а…, Бе-е.. , Три…, Абра…, Дюрсо, Дерсу Узала. А Набо…, Джо…, Пру…им поперек седалища. Больше всего реалистки боялись, что Лера уведет их никчемных мужей. А у Леры и своих мужей выше горла. «Три мужа, три любовника и еще кое-кто», – сказал она одному известному гитаристу-барду. У барда у самого же любовниц выше горла, а он стал Леру морали учить и даже спел ей песенку «Ваше превосходительство Девушка». А Лера в ответ спела любимую песню про абиссинца на слова Гумилева. Абиссинец этот услышал, что в Каире занзибарские девушки пляшут и любовь продают за деньги. А ему уже давно надоели грязные поденщицы Кафра, жирные злые сомалийки. Я все время хочу спросить у Леры, чем там у этого абиссинца закончилось, потому что Лере ни разу не удалось эту песню до конца. Все сразу начинали шикать, топать, шептать, подпевать, перебивать и спорить о Гумилеве – плохой он поэт или хороший.