Шрифт:
Все налегли на медовуху. Про Бунина почти забыли. Меня позвал покурить краснодарский, тот самый, Николай Постарнак: скуластое, серое лицо и ввалившиеся глаза. «Братка, – умоляюще взглянул он мне в глаза, словно я был кудесником, – у меня рак, братка!»
Он задрал рубашку и показал темные ребра, действительно скелет. Месяца через три телега жизни Николая Постарнака увязла навсегда. Перед кончиной он опубликовал в краевой газете очерк о жизни и смерти «Или-или…». Все вполне по-бунински.
В (Вознесенский)
Я попал на Кубань случайно: завязал платком глаза, ткнул пальцем в географическую карту. По Андрею Вознесенскому: «По наитию дуешь к берегу, ищешь Индию – найдешь Америку».
С толстым кумачового цвета томом А. Вознесенского «Дубовый лист виолончельный» поселился я в крошечной хатке громадного калибра бабули.
Через неделю бабулечка корысти ради подселила ко мне двух молодиц, курсанток чего-то кулинарно-торгового. Одна, Оля, – красавица с холодными глазами. Другая, Валя, – ничего особенного, зато сердечная.
Эти девушки меня почему-то не волновали: холодный блеск одной и теплая телесная нищета другой даже отпугивали. Но все равно по вечерам с подвывом я читал им Вознесенского.
Через месяц, научившись печь булочки и пироги, Оля с Валей разъехались по своим станицам. И из моего чемодана пропал любимый томик стихов. Я, опять по наитию, решил, что «Дубовый лист» украла красавица. И попутками, пешком добрался до дома этой самой Оли. Она осторожно, как по проволоке, дошла до калитки. И без слов протянула мне красный том…
Вознесенский как поэт умер в середине своего творческого пути. До этого его поэзия звучала как тугая, чувственная струна. А потом в его строфы пришли «какашки», «сортиры», «изопы».
Пять лет назад в Краснодаре на его поэзоконцерт было продано семь билетов. Это – обидно, как будто лягнули мою юность. Сейчас я вижу Вознесенского по телевизору. Старый мальчик: цветной шарфик на толстой, в складках шее, надутые щеки. О таких людях говорят: «До могилы у них в ж… играют пионерские горны».
Г (Гоголь)
Пальцем тыкали, смеялись: «Мещане, темное дурачье. Афанасий Иванович, Пульхерия какая-то… Старосветские помещики! Реликты!» А теперь вот оказалось, что их любовь посерьезнее, покрепче, чем любовь Джульетты и Ромео.
А «Мертвые души»? Монстры-помещики: прохиндей Чичиков, скупердяй Плюшкин, пустоголовая Коробочка. Демократическая критика ярилась: «Все дворяне таковы». И за наши «хихикс» вслед Добролюбову – «пятерки» в школах, «отл.» – в вузах.
Не Гоголь обличал помещиков, а критикам так хотелось. Они приспособили гоголевских помещиков под свои умодробительные идеи. Это ведь все равно что владимирских тяжеловозов заставить состязаться на бегах.
Священник с кубанского хутора Трудобеликовского о. Сергий все это разъяснил просто: «Каждый помещик у Гоголя – персонифицированный грех».
И все же лучшее, что есть у Гоголя, – «Тарас Бульба». Это даже Бунин, не очень-то почитавщий всех классиков, включая Гоголя, признал.
В «Тарасе» – вся жизненная философия. У западного индивидуума (Андрий) любовная страсть – на первом месте. У славянина (Остап) – Родина. «Нет уз святее уз товарищества».
Почти по Р. Киплингу: «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с места они не сойдут».
Ляхи давно скаканули на Запад. Оно им привычно. Их накладные ресницы всегда порхают то туда, то сюда. Для них равно-уютно – где колготки сушить. Мы-то кто теперь? Томные красавцы, сластолюбцы, как Андрий, или топорно-тесаные Остапы, держащиеся-таки за Россию?
Д (Денис Давыдов)
Из Дениса Давыдова современные беллетристы сделали «еру», вроде его современника Бурцова: вино, женщины, дуэли. Это не так.
Денис Давыдов ярчайшая личность девятнадцатого столетия. Пушкин-то ведь знал, с кем дружбу водить. Белая прядь и нос кнопкой, остроумие Дениса веселили элитную пушкинскую компанию.
Денис Васильевич скончался внезапно, весной, от апоплексического удара в своем родном селе Верхняя Маза. Конечно, в селе самый последний забулдыга знает о знатном земляке. Увы, давно срублен барский сад, в котором мои предки садовничали. Снесли и деревенскую сельскую больницу. А от дома Дениса Давыдова осталась лишь створка двери, крытая красным лаком. Она перегораживает что-то в покосившейся хижине друга Владимира Инчина, ревностного верхнемазинца и закоренелого холостяка. Уже много-много лет подряд Владимир Инчин пишет мне письма, в которых сквозь слезы рассказывает, как тает Верхняя Маза, как спиваются и скоропостижно умирают мои земляки.