Шрифт:
Дверь в комнату отворилась на самом интересном месте. Я почему-то сразу понял, что возникшая в дверном проеме женщина – Владиславу Ивановичу жена. Огромные карие глаза на худом лице пылали уверенной силой, не оставлявшей сомнений в том, что полковник сильно задолжал ей по жизни.
– По какому поводу митинг? – ледяным тоном спросила она. – Оля Ариадночку уже уложила, я тоже собираюсь. Давай-ка провожай своих журналистов и через полчаса – отбой.
Затем она вышла, даже не взглянув в нашу с Дэном сторону. Видимо, дисциплина в семье не оставляла шансов для возражений.
– Засиделись мы, ребята, – поднялся Чернецов. – Вы, если нужно, еще ко мне приходите. Пораньше.
– Спасибо, – улыбнулся я, – вы даже не представляете себе, как вы нас выручили.
– Всегда к вашим услугам. – Чернецов наклонил голову.
Когда мы вышли из квартиры, Дэн взглянул на экран телефона.
– Около двух часов отсидели, – констатировал он.
– Как думаешь, улеглось?
– Вряд ли они нас уже простили. Но это уже неважно. Мы сейчас спокойно выходим на улицу, ловим машину и едем домой. Наше алиби – наш полковник.
Мы вышли дворами на 8-ю линию. Почти сразу около нас остановилась агонизирующая «копейка» с разбитым ветровым стеклом. За рулем восседал кавказский колымщик с хищным носом. За умеренную плату он повез бы нас хоть до Петрозаводска, поэтому мы с ходу сели в салон. Хотя назвать внутреннюю обстановку салоном было трудно: на дверях отсутствовала обшивка, а из-под приборной панели виноградной лозой вились провода. Когда мы приехали к универсаму, находившемуся аккурат между моим и его домами, Дэн спросил, чего желает водитель. Водитель желал стольник. Дэн предложил еще столько же за всю машину. Кавказец юмора не понял.
Потом мы постояли на тополиной аллее у моего дома.
– Ничего получился денек, – резюмировал я. – Насыщенный.
– Бывало и веселее, – отозвался Дэн. – Кстати, этот день ты мог провести дома на диване.
Интермеццо о таланте, следах в пустыне и воде вокруг нас
Из репродукторов вагона, изувеченных временем и неправильно проросшими руками, донеслось:
«…жиры наш поезд… со всеми остановками… курить… распивать… сорить… пожалуйста… спасибо…»
Вагон дернулся, словно от удара. Платформа поплыла за давно не мытыми окнами. У девушки напротив зазвонил мобильник.
– Мать, – сказала она молодому человеку, взглянув на экран, и убрала аппарат, звенящий звуками танго, глубоко в сумку.
Не успевших расслабиться пассажиров атаковало торговое шапито. Сначала сорокалетняя тетка с тележкой предлагала фонарики, розетки и бактерицидный пластырь вдвое дешевле, чем в магазинах. Эстафету подхватил бритый парень баскетбольного роста, недорого продававший «ниточки», «иголочки» и «ручечки», а заодно и электронные базы МВД, налоговой инспекции и всех сотовых операторов. В нем просматривалась душа грабителя банков в плену родительской установки «надо работать честно». Затем предлагал товар конопатый мужик с пивом и лимонадом, потом бабка с сухариками, мороженым и спреем от тараканов. Так продолжалось в течение получаса, пока поезд плелся по городской черте, собирая новых пассажиров. Напоследок цыганский мальчик прошелся по ушам на губной гармошке и подставил кепку для монет, хотя более уместным было бы самому раздать по сотне всем пострадавшим от этих гумозных звуков.
Народ погрузился в себя, в кроссворды, в тетрис. Ведь большинство людей в дороге имеет главную цель – попасть из пункта А в пункт В. И это абсолютно правильно. А мне почему-то с детства нравилось, когда машина застревала в пробке или снижал скорость поезд. Пейзажи, проносившиеся за окном, тащили из меня мысли, которые я забывал, как только вставал с места. Процесс мышления интересовал меня больше, чем результат, и я где-то читал, что это установка неудачника.
Лет пять назад я понял, что не хочу побеждать. Не хочу ставить рекорды в карьере и личной жизни. Не могу убедить себя, что я правильнее других верю в Бога или чем-то лучше бушмена из Ботсваны. Не хочу быть похожим на рысака, всю жизнь бегущего из упряжки, чтобы на финишной ленте оказаться на полкрупа впереди другого рысака. Не то чтобы мне были безразличны гонки жизни, но я рос поперечным мальчиком, который слушал бабушек и всегда делал наоборот.
Когда тренер по баскетболу говорил 11-летнему мне, что надо перейти в спорткласс в другую школу, я ответил таким демаршем, что ни батя, ни тренер не смогли меня вернуть обратно под кольцо. А парни, с которыми я занимался, потом выиграли все что можно на юношеском уровне, но я почему-то не испытывал из-за этого горечи. Я пошел в бокс, потому что понимал: никто не даст прожить мне, как воробью на ветке, в стороне от коллектива. Но едва я выиграл район, как меня стали готовить к боям на город, словно я стаффордширский терьер. Я понял, что за городом последует республика, страна, Европа и я буду всю жизнь слышать, как тренер у канатов кричит мне в отбитые уши: «Go-go-go. Держись, не падай, бей». Разумеется, я тут же забросил бокс в чулан памяти, потому что он уже выполнил свою главную функцию: желающих меня унизить с каждым годом становилось меньше.
Потом я бросил Горный институт, куда поступил заодно со стадом своих знакомых: там был невысокий проходной балл и волосатая рука бабушкиной сестры. Но едва мне начали преподавать теорию матриц, я понял, что никогда это не полюблю, и ушел стажером в газету. Я еще дважды поступал в вузы, но ни один из них не заинтересовал меня дальше третьего курса. Я любил черпать знания из книг в Летнем саду, но не дольше чем до обеда. В те годы я сделал успехи в журналистике: получил несколько премий и был избалован гонорарами настолько, что не мог позволить себе бесплатно писать конспекты и курсовые. В итоге тридцатилетие я встретил со странным набором скальпов: недописанный роман, недоделанный ремонт, недораскрученный бизнес, недовоспитанный сын, который проводил у меня каникулы и о существовании которого я иногда надолго забывал, захлебнувшись в своих вечных командировках и бестолковых связях.