Шрифт:
– Вот... свежие новости об Антоне Павловиче.
– Плохо, что весна, - сказал кто-то.
– Вчера река прошла. Это самое опасное время для таких больных. /260/
– Я слышал, что он очень плох, очень опасен...
– сказал еще кто-то.
– Значит, к нему допускают посетителей?
– Нет, нет, - сказал Гольцев.
– Лидия Алексеевна передаст ему наши поклоны и пожелания. И скажите ему, что с корректурой спеха нет. Пусть не утомляется.
Я ушла из редакции очень расстроенная. Антон Павлович не произвел на меня впечатления умирающего, а тут говорили, что он очень, очень плох, упоминали про реку... "Самое опасное время"... Чувствовалось, что считали его погибшим.
Идти в клинику было рано (раньше двух меня не пустили бы), и я пошла на реку.
На Замоскворецком мосту я подошла к перилам и стала глядеть вниз. Лед уже шел мелкий, то покрывая собой всю реку, то оставляя ее почти свободной. День был солнечный, какой-то особенно голубой и сияющий, но в нем мне чудилась угроза, как и в мчащейся из-под моста буйной, нетерпеливой реке. Набегали льдины, кружились и уносились вдаль. Мне казалось, что река мчится все скорее и скорее, и от этого слегка кружилась голова.
Вот... Подточило, изломало, осилило и уносит. И жизнь мчится, как река, и тоже подтачивает, ломает, осиливает и уносит. "Самое опасное время"... "Плох Антон Павлович! Очень плох!"
Припоминалась мне его печать, которой он последнее время запечатывал свои письма. На маленьком красном кружочке сургуча отчетливо были напечатаны слова: "Одинокому везде пустыня".
"До тридцати лет я жил припеваючи", - как-то сказал он мне.
После тридцати осилила, изломала жизнь? И теперь уносит?
Эх, жизнь! Могла ли она удовлетворить такого исключительного человека, как Чехов? Могла ли не отравить его душу горечью и обидой? Эту глубокую, чистую душу, такую требовательную к себе.
Не нашел счастья Антон Павлович! Едва прошел хмель молодости, когда беспредметно бьет ключом в груди радость бытия, едва он серьезно и требовательно оглянулся кругом, как уже начал себя чувствовать в пустыне, как уже стал одиноким. Быть может, смутно /261/ было вначале это чувство, но становилось все определеннее, все ощутимее, иначе, к чему бы заказывать себе такую печать?{261} И, возможно, не понимал он и не знает и теперь, что слишком высоко стоит он над всеми и что по его росту в нашей жизни счастья для него еще нет.
И вдруг почему-то вспомнилось смешное.
– Зачем вы прислали мне двугривенный?
– спросил меня Антон Павлович.
– Двугривенный?!
– Ну да. Вы отдали его железнодорожному сторожу на станции Лопасня для передачи мне.
– Я вам записку передала!
– Записку сторож так замазал, что на ней ничего разобрать было невозможно, кроме разве вашей подписи. Двугривенный он мне вручил целешеньким. Я взял.
Это "я взял" смешило меня каждый раз, как я о нем вспоминала, и даже теперь мне опять стало смешно.
А река все мчалась и мчалась...
Нет! Антон Павлович не умрет... Допустить эту мысль - это потерять голову, это...
Я чуть не уронила пачку, которую держала под мышкой, встряхнула головой и быстро направилась к берегу.
Я пошла покупать цветы. Антон Павлович написал: "И еще что-нибудь". Так вот, пусть цветы будут "что-нибудь".
В клинику я пришла как раз вовремя. Меня встретила сестра.
– Нет, Антону Павловичу не лучше, - ответила она на мой вопрос.
– Ночью он почти не спал. Кровохарканье, пожалуй, даже усилилось...
– Так меня не пустят к нему?
– Я спрашивала доктора, он велел пустить.
Сестра, очевидно, была недовольна и бросала на меня неодобрительные взгляды.
Я сорвала с своего букета обертку из тонкой бумаги.
– Ах!
– вскрикнула сестра.
– Но ведь этого нельзя! Неужели вы не понимаете, что душистые цветы в палате такого больного...
Я испугалась.
– Если нельзя, так оставьте... оставьте себе.
Она улыбнулась.
– Все-таки, раз вы принесли, покажите ему. /262/
В палате я сразу увидела те же ласковые, зовущие глаза.
Он взял букет в обе руки и спрятал в нем лицо.
– Все мои любимые, - прошептал он.
– Как хороши розы и ландыши...
Сестра сказала:
– Но этого, Антон Павлович, никак нельзя: доктор не позволит.
– Я сам доктор, - сказал Чехов.
– Можно! Поставьте, пожалуйста, в воду.
Сестра опять кинула на меня враждебный взгляд и ушла.
– Вы опоздали, - сказал Антон Павлович и слабо пожал мою руку.