Шрифт:
— Суворовцы выросли, а мы порой цепляемся за приемы воспитания, которыми пользовались почти два года назад, когда моим, например, было четырнадцать лет. Перед нами подросток, чутко-самолюбивый, стремящийся определить свое место в жизни, почувствовавший вдруг, что и он немало значит, что и у него должна быть своя точка зрения на все окружающее. Он утверждает свою личность, свое право критики, готов нагрубить, чтобы показать независимость. А мы видим в этом только покушение на дисциплину и караем…
«А он прав, — подумал Боканов, — и я не пытался расположить Ковалева к себе: сразу обрушил на него гнев и кару. Должно быть, действительно тропку искать придется!» Сергей Павлович вспомнил разговор с Веденкиным на новогоднем балу.
— Подросток настороженно-чуток и вспыльчив, потому что ему то и дело мнится посягательство на его самостоятельность, на его «взрослость»; он упрям, думая, что в этом заключается сила характера… А мы стремимся во что бы то ни стало сломить строптивость, подчинить его волю, навязать свою, обязательно свою, словно видим заслугу в умении обламывать ростки самобытности, подводить всех под общий ранжир…
Майор Тутукин что-то записывал в блокнот, ожесточенно ломал графит карандаша, торопливо затачивал его и снова ломал.
— Подросток замыкается, уходит в себя, — говорил Русанов, — а мы отрезаем себе путь к нему, потому что, когда он нагрубил, сделал что-нибудь не так, как мы хотели, он становится нам неприятен. Невольно поддаваясь этой неприязни, мы уже не в состоянии обуздать свое самолюбие, оно берет верх над выдержкой и разумностью воспитателя, и мы тоже готовы вспылить, наказать, скрутить волю, не различая, где у воспитанника истинные качества, а где напускное…
Подполковник остановился, склонив к плечу лицо в глубоких морщинах, будто прислушивался к сказанному.
— Наши старшие суворовцы, поверьте моим наблюдениям, сейчас совершенно не нуждаются в мелочной опеке. Более того, она вредна. Строгость и требовательность ничего общего не имеет с недоверием. А у нас что получается? Все команда да сигнал, надзор да поучения. Мы должны внушать не страх, а стыд наказания…
Подполковник покосился на Тутукина: карандаш майора еще быстрее забегал по бумаге.
— Да, да, стыд наказания! — решительно повторил Русанов и несколько раз осторожно прикоснулся к лицу носовым платком, словно припудривая его.
— У закрытого учебного заведения есть свои уязвимые места: необходимость для воспитанника «жить на людях», всегда на людях. А ему хочется побыть немного наедине, или только с самым близким другом. В обычной школе, если у ученика произошла дома неприятность, он один приходит в класс мрачным и хмурым. А у нас стоит только одному понервничать — и нервозность лихорадит все отделение.
— Последний урок у меня плохо прошел в вашем классе, — прошептал Веденкин капитану Беседе, — все были чем-то возбуждены, а больше других Каменюка. Очевидно, на перемене произошел какой-то крупный разговор…
— Самостоятельность не воспитаешь, не зная внутреннего мира детей. А мы его плохо знаем, совершенно недостаточно знаем! — словно сердясь, воскликнул подполковник. — Несколько дней назад я встретил в саду суворовца Смирнова из третьей роты. Тихий, малозаметный подросток, несколько болезненного вида. В прошлом году он занимался хорошо, а в этом с двоек на тройки перебивается. В чем дело? Ну, поговорили мы о том, о сем. И знаете, что он мне рассказал? «Я, — говорит, — прочитал книгу Каверина „Два капитана“. Там есть летчик, Саня Григорьев, и я хочу стать летчиком. Но у меня слабое здоровье, с таким в летную школу не примут… Я бросил учиться… За плохую успеваемость меня должны выгнать из Суворовского. Я поселюсь в деревне… укреплю здоровье, закалюсь… и пойду в летное училище…» — «Почему же вы не поделились до сих пор ни с кем своими планами?» — спросил я у Смирнова. «У меня нет близкого друга, а воспитатель меня только ругает, и я решил никому ничего не говорить…» Товарищи! — тревожно воскликнул Русанов. — Я уверен, Смирнов волевой подросток, и он в жизни добьется своего, но ему следует указать верный путь проявления самостоятельности и упорства. А мы лишь случайно узнаем о его жизненных планах. И почему? Думаю, потому, что иные из нас, сами того не замечая, возводят между собой и детьми стену отчужденности, прикрываясь при этом рассуждениями о субординации, об особенностях училищного режима. А мне подобные рассуждения кажутся лазейкой для тех, кто не желает обременять себя кропотливым трудом. Конечно, приказывать да строго хмурить брови легче, чем быть для суворовцев по-настоящему близким человеком…
Когда Русанов кончил, первым попросил слово Тутукин. Он торопливо пошел к трибуне, на ходу начав громким голосом:
— Уважаемый подполковник Русанов, — обхватил обеими руками трибуну, остановился на секунду, словно вбирая побольше воздуха, — сделал хороший доклад. Но я никак не могу согласиться с его тезисом о скидке на возраст. Прочные основы армейской дисциплины мы должны закладывать у суворовцев именно здесь. Психология психологией, а попустительства нам никто не разрешит. Нет-с! Никто! Стыд наказания? А откуда этот стыд возьмется? Ведь он следствие воспитания. Само наказание рождает стыд перед товарищами и перед самим собой. Они у нас слишком заласканы: здесь — все для них; домой на каникулы приехали — с ними носятся: как же, Ванечка на месяц приехал. На улице — всеобщее восхищение. И появляется себялюбие. Заласканы! Строгости больше надо. Она — основа воспитательного успеха!
Пот крупными градинами мгновенно выступил у майора на высоком лбу, очки запотели, но он еще только набирал ораторскую силу.
— Как всегда, горячится, — тихо шепнул Зорин генералу, — и готов с водой выплеснуть и ребенка…
Закончив свое выступление, Тутукин, не торопясь, сел на место рядом с Русановым, и тот, приложив кончики пальцев к груди, начал тихо убеждать:
— Но ты же меня не понял, Владимир Иванович…
Семен Герасимович Гаршев поправил на переносице пенсне, расстегнул было пуговицу пиджака, но что-то вспомнил и торопливо застегнул ее.