Шрифт:
На кафедре педагогики, видно, предполагалось, что все это «само придет», как умение плавать к человеку, брошенному в воду. Но сколько молодых педагогов «пойдет ко дну» после первых же уроков, сколько будет годами барахтаться, не научившись плавать, будет неэкономно тратить энергию, открывая давно открытое, — об этом вряд ли кто-либо думал.
Будущие воспитатели, конечно, понимали, что Гулькин — случайная фигура на кафедре. В институт пришли люди, всей душой стремящиеся к воспитанию и обучению подрастающего поколения. Но горькое чувство обиды за педагогику, за эту великую и чудесную науку, возникало не только у Беседы.
Алексей Николаевич спустился по лестнице и повернул в читальный зал. Из темноты выступила чья-то фигура. Беседа пригляделся и узнал Максима Гурыбу.
— Товарищ капитан, у меня перышко есть для самопишущей ручки, а у вас ручка. Я хочу вам перышко подарить.
— Спасибо… Теперь у меня будет запасное.
Мальчик отошел в сторону, но тотчас снова догнал Алексея Николаевича.
— У меня еще одно есть, — Максим с усилием раскрыл ладонь, и видно было, что он решился отдать свое богатство лишь потому, что хотел еще раз услышать слово благодарности, и был рад, когда офицер сказал:
— Большое спасибо, но лучше оставь себе. Если понадобится, я попрошу.
И у Беседы сразу отлегло от сердца; подумалось, что нет, теперь от них никуда не уйдет и, наверно, прав Зорин: поспешил он, Беседа, зачислить Артема в неисправимые.
ГЛАВА XVI
В 21.15 по этажам, поротно, выстроилось училище. Дежурный по училищу капитан Волгин, высокий и такой широкогрудый, что несколько орденов были почти незаметны на его кителе, оглушительно возвестил:
— Приступить к вечерней поверке!
Команда раскатилась по коридорам, и ей навстречу послышались отклики из строя:
— Я! я! я! я! — то тонкие, то басистые.
Генерал принимал доклады на площадке второго этажа, там, где перекрещивались пролеты лестниц. К нему поднимались и сбегали вниз командиры рот. В напряженной тишине раздавалась скороговорка Тутукина, слышался меланхолический голос Русанова.
Оркестр заиграл величавый, торжественный гимн, застыли ряды и, хотя это повторялось каждый вечер, всех неизменно охватывала взволнованность.
Под марш расходились роты. Уехал генерал. Погрузился в темноту актовый зал.
Словно убаюкивая, труба сыграла отбой. Еще минут десять затихал шум: где-то внизу хлопнула дверь, кто-то в тяжелых сапогах прошел по коридору, и шаги замерли в отдалении.
В спальнях, уже в темноте, суворовцы обменивались последними в этот день фразами, скрипели койками, устраиваясь поуютней, плотнее подвертывали одеяла.
И вот, наконец, уснуло училище, и тишина разлилась по коридорам, тускло освещенным уходящими вдаль матовыми шарами плафонов. Дежурный офицер заглянул в спальню, щелкнул выключателем. Угомонились… Снова потушил свет и, стараясь ступать бесшумно, спустился вниз, в дежурку.
Володе не спалось. Он ворочался с боку на бок, закрывал глаза и, как учили его в детстве, представлял, что считает проплывающие мимо дорожные столбы. Но сон не приходил, сердце сжималось непонятной тоской. Если бы вдруг вошла мама, села рядом на постель, рукой, тонкой и легкой, провела по волосам, спросила участливо: «Не спишь, сыночка?», припал бы к ее коленям, и, может быть… и, может быть, не стыдясь слез, поплакали над тем, что нет у них отца, что обидел он, Володя, ни за что ни про что математика, что не поймет и сам, почему стал таким грубым…
Вспомнилось, как однажды дома он дерзко ответил матери и как отец два дня не разговаривал с ним, не замечал его, пока он не попросил прощения у мамы. Отец в воспоминаниях возникал всегда сильным, справедливым и ласковым. Вот приходит он с завода в синем комбинезоне с широкими карманами. Подбежишь к нему, а он приподнимет за локти: «Подожди, сынуля, переоденусь, умоюсь, тогда поиграем!»
А незадолго до своей гибели он приезжал с фронта в форме летчика, с двумя кубиками. Из-под синей пилотки выбивались светлые волосы…
Володя пошарил рукой под матрацем, нащупал газету с фотографией отца и, опершись на локоть, попытался ее рассмотреть. Но полоса света, проникая из коридора через стеклянный верх двери, не доходила до постели. Осторожно, боясь измять, он спрятал газету и снова прилег.
«Был бы папа доволен мной сейчас? — подумал Володя и честно ответил себе: — Нет, конечно…» Но тут же, словно оправдываясь, обвинил Боканова: «Он сам виноват… не узнал, за что я Пашкова ударил… сразу обрушился… хочет, чтобы я перед ним дрожал». И решил, что поступил правильно: «проучил» капитана, дал ему почувствовать, что он, Володя, не ребенок.