Шрифт:
«Нужно освободить людей от тяжелого физического труда». Для этого труд этот надо поделить между всеми людьми, городскими и деревенскими. И тогда бы пришлось работать только 2-3– часа в день.
«Сделайте же для них ненужным грубый, животный труд, дайте им почувствовать себя на свободе», – и тогда люди начнут искать духовного удовлетворения в религии, науке, искусстве.
«Не грамотность нужна, а свобода для широкого проявления духовных способностей».
«Если уж лечить, то не болезни, а причины их».
Надо всем миром искать правду и смысл жизни, – и тогда человек избавится от мучительного, угнетающего страха смерти, а может быть и от неё самой. Во всяком случае, только устремленность к вечному делает жизнь человека осмысленной, а его творчество – нужным, прежде всего самому художнику.
А пока этого нет, пока «человек по-прежнему остается самым хищным и самым нечистоплотным животным, и всё клонится к тому, чтобы человечество в своем большинстве выродилось и утеряло навсегда всякую жизнеспособность», – жизнь и творчество талантливого человека утрачивают всякий смысл.
Вот, кстати, и объяснение того, почему художник, как он говорит о себе в начале рассказа, «обреченный судьбой на постоянную праздность, ¼ не делал решительно ничего».
Итак, Чехов знакомит нас с двумя позициями, с двумя правдами. Каждая из них имеет смысл и логику. Отношение к каждой точке зрения окрашено отношением автора к носителю того или иного убеждения.
Черты созерцательности и нарциссизма, отмеченные Чеховым в художнике, заставляют несколько усомниться, нет, не в поставленном им социальном диагнозе, он абсолютно точен, а в способах лечения: уж слишком они утопичны и категоричны – всё катится в тартарары, искусство там не нужно, следовательно, работать я не буду ни как художник, ни как общественный деятель. Буду лишь думать, терять, огорчаться и элегически восклицать: «Мисюсь, где ты?»
Думается, что для автора, который всю жизнь совмещал напряженную писательскую работу с реальным и плодотворным участием в жизни своей семьи и окрестных крестьян (выращивает на приусадебном участке урожай, бесплатно лечит больных, построил три образовательные школы, много работает в земстве, «ловит холеру за хвост», а пришел голод – устраивает для голодающих губерний столовые), – так вот, думается, что точку зрения художника он разделяет только в той её части, где говорится о необходимости для человека «высших и отдаленных целей». При этом сам Чехов видел в них, скорее, мечту, понимая, что до их осуществления ещё очень далеко. Взгляд на проблему с высоты птичьего полета, когда не различимы слезы страдающей Анны, Чехову был не свойствен.
Впрочем, писатель видел и то, что решительная и деятельная Лидия в своем бескомпромиссном энтузиазме превращается в черствого, бездумного человека,
который на ниве общественного созидания утрачивает такие женские (человеческие!) свойства, как деликатность и чуткость.
Такой и остается она в нашей памяти: уверенная в себе, с хлыстом в руках, деловая, привычно и решительно вмешивающаяся в дела, в том числе её и не касающиеся. Неслучайно последние фразы, вылетевшие из её уст, наполнены грубой «вороньей» окраской: «Вороне где-то Бог послал кусочек сыру», – многократно повторяет она диктовку, не останавливаясь ни на минуту, чтобы сообщить художнику о его рухнувших надеждах на счастье. А между тем, считал Чехов, именно любовь придает жизни смысл и подлинность.
«Дама с собачкой» (1899)
Рассказ это о том, как немолодой уже Дмитрий Дмитрич Гуров, отдыхая в Ялте, встретил там Анну Сергеевну, даму с собачкой, и неожиданно для себя глубоко полюбил её. Произведение это соединило в себе всё, что свойственно самой жизни: пошлую инерцию и поэзию переживаний, скуку «горького опыта» и счастливую неожиданность судьбы. До встречи с Анной Сергеевной Гуров и не предполагал, что живет постой, иллюзорной жизнью. Он просто привык к ней, потому что ничего другого и не знал. Привык бояться свою неизящную жену с шевелящимися темными бровями, привык изменять ей и дурно думать о ней и женщинах вообще. Он, филолог по образованию, в юности готовящийся петь в частной опере, смирился с тем, что вынужден служить в банке. Да и весь образ жизни: рестораны, званые обеды, юбилеи, карты, – окружал его плотным кольцом житейской пошлости, из которой до встречи с Анной Сергеевной он и не думал выбираться. Он флиртовал, объедался, лгал, жил с нелюбимой женой, поддерживал престижные знакомства. Так бы и не узнал Гуров ни настоящей жизни, ни любви, ни себя самого, но ему повезло: он встретил Анну Сергеевну – и как пелена упала с глаз: всё то, что было обычно и привычно, обрело подлинный смысл – оказывается, оно было унизительным и нечистым. Как слова обожравшегося партнера по картам в ответ на гуровское откровение: «Если б вы знали, с какой очаровательной женщиной я познакомился в Ялте!» – «А давеча вы были правы – осетрина-то с душком!»
Как одна фраза не стыкуется с другой, так и Гуров – нынешний не совпадает с Гуровым – прежним.
Как же описывает Чехов это поистине волшебное чувство, зародившееся поначалу в условиях пошлого «курортного романа»? Как рисует он Анну Сергеевну? – «Молодая дама, невысокого роста, блондинка, в берете; на нею бежал белый шпиц». «Её выражение, походка, платье, прическа говорили ему, что она из порядочного общества, замужем, в Ялте в первый раз и одна, что ей скучно здесь». И впечатление, которое она поначалу произвела на Гурова: «Вспомнил он её тонкую, слабую шею, красивые серые глаза. Что-то в ней есть жалкое всё-таки».
Между тем, кроме располагающей к сближению курортной праздности, было между ними одно общее свойство: оба они были подспудно не удовлетворены своей жизнью, обоим, говоря словами Анны Сергеевны, «хотелось чего-нибудь получше».
Это желание побуждало Гурова заводить многочисленные романы, приносящие лишь поначалу иллюзию счастья и рождающие в итоге презрительное отношение к женщинам («Низшая раса!» – называл их Дмитрий Дмитрич). А между тем – «хотелось жить» – и всё повторялось сначала.